front3.jpg (8125 bytes)


Корнев пожал плечами.

- Есть небольшие кружки... но истина ли это или результат

недостаточности истинного знания, откуда я знаю?

- Но, собственно, что требуется для того, чтобы быть образованным

человеком? Что читать? Какие вопросы интересуют теперь образованных людей?

- Видишь ты... Я, конечно, в общем... Во времена Белинского решались

разные принципиальные вопросы... Ну, помнишь там... ну, вот вопросы

эстетики: искусство для искусства. Но жизнь подвинулась, - собственно, и

тогда за этой принципиальной стороной, как всегда, скрывалась также практика

вещей, но теперь жизнь подвинулась, и эта практика, ну, осязаемее, что ли,

стала, ближе подошли мы к ней... Теперь идет решение разных политических,

экономических вопросов... На Западе теории там известные... У нас своя

собственная точка зрения устанавливается: автор "Критики философских

предубеждений против общинного землевладения", автор статей "Что такое

прогресс?".

- А кружок Иванова к каким относится?

- Это уже другая разновидность. Они, видишь, взяли свою собственную

точку приложения. Они не желают у нас повторения, например, берлинских

событий тысяча восемьсот сорок восьмого года, потому что это будет на руку

только буржуазии.

- Почему?

Корнев почесал затылок.

- Ты знаешь, какая разница между либералом и социалистом?

Карташев напряженно порылся в голове.

- Собственно... - начал было он и быстро, смущенно кончил: - Нет, не

знаю.

Корнев объяснил. Затем разговор перешел на задачи ивановского кружка, и

Карташев опять возбужденно слушал.

- Если они отрицают Запад, значит, они те же славянофилы? - спросил он.

- В сущности, видишь ты... есть разница... Они считают, что у нас есть

такие формы общежития, к которым именно и стремится Запад. И вот с этой

точки зрения и говорят они: к чему же излишние страдания и ломка, когда

ячейка мировой формулы уже имеется у нас?

- Это община?

- Да.

- Из-за чего же они борются? Это ведь есть уже.

- Видишь ты... Что-то в жизни ломает эту общину: надо такую

организацию, чтобы не сломало ее.

Корнев, как знал, объяснял и смущенно кончил:

- Я, собственно, впрочем, не ручаюсь за верность передачи.

- То есть решительно ничего не понимаю, - сказал Карташев.

Корнев смущенно развел руками.

- Чем богаты, тем и рады.

Карташев вздохнул.

- Так и буду всю жизнь каким-то болваном ходить.

- Проживешь... будешь служить, судить... защищать...

- Этим только и жить, Васька?

Корнев пожал плечами:

- Живут...

- Значит, не в этом сила?

- Черт его знает, в чем сила.

 

Карташев ехал от Корнева, подпрыгивая на своем ваньке, и уныло смотрел

по сторонам. Он вздыхал и думал: "Но если есть действительно непреложные

законы жизни, то как же жить, не имея о них никакого представления? Или,

может быть, не ему и заниматься придется всем этим? Кто-то там где-то и

будет ведать. Но ведь и он будущий этот кто-то... он же юрист". Карташев

тяжело вздохнул. "Да, лучше было бы взять себе какую-нибудь специальность. А

может быть, и так проживу... живут же люди... Вон идет, и вон, и вон... По

мордам видно, что ничего им не снится... Ну, газеты каждый день буду

читать... Каждый день в газете какой-нибудь новый вопрос. Два-три года

каждый день читать газету, и не заметишь сам, как по всем вопросам будешь

все знать... Черт с ним, брошу глупый абонемент, что мне в самом деле скажет

какой-нибудь Шлоссер... Подпишусь на газету и буду каждый день читать. И

буду заниматься: пора, а то срежусь (сердце Карташева екнуло)... прямо буду

зубрить, как Корнев анатомию, и отлично... это вот верно... по крайней мере,

теперь чувствую, что стою на действительной почве. Ну, не писатель; экое

горе... а все-таки на второй курс перейду, курить бросил, на втором курсе, а

там каникулы, домой". Карташев вспомнил о Верочке. "И она пусть убирается к

черту... Точно в самом деле так клином и сошелся свет... Проживем!"

Карташев на радостях, что нашел наконец выход, прибавил даже лишний

гривенник извозчику.

На этот раз Карташев засел за лекции так, как, казалось, давно и

следовало. Он читал, составлял конспекты, зубрил на память и медленно, но

упорно подвигался вперед. Это не было, может быть, истинное понимание,

истинное знание, может быть, это даже не был просвет, а был все тот же в

сущности мрак, но у Карташева в этом мраке вырабатывалось искусство слепого:

он ощупью уже знал, как и где от такого-то пункта искать следующего. Он

знал, что каждая философская система, которую он брал теперь одну за другой

приступом, будет несостоятельна, и его интересовало: в чем именно

несостоятельна? Он старался угадать, но каждая из систем казалась

неуязвимой. А когда он заглядывал дальше и узнавал ее слабую сторону, он

удивлялся, как сам не мог додуматься до такой простой вещи. Разрушение

некоторых систем вызвало в нем самое искреннее огорчение. Симпатична была

школа стоиков по ясности изложения, эпикурейцы прельщали содержанием, но уж

как-то слишком откровенно все у них выходило; киренаики были тоже в сущности

эпикурейцы, но скромнее.

"Вот этой философии я буду последователем, - с удовольствием думал

Карташев, - приеду домой: Долба, Вербицкий, Семенов... кто ты? Я

киренаик..."

Когда Карташев дошел до Декарта, он думал: "Отчего бы мне самому свою

собственную философскую систему не выдумать? ну, хоть маленькую... Ну, вот,

допустим, что я тоже философ и решил создать свою собственную философию. С

чего я начну?"

Он сосредоточенно смотрел перед собой, стараясь раскопать в своей

голове скрытый клад. Но ничего там не находил.

"Мой друг, ты ищешь ночью там, где я днем ничего не нахожу", - вспомнил

он слова из какого-то анекдота.

"Неужели я такой идиот, что не могу создать даже плохенькую

философию?.. Ну, всякий философ начинает с принципа и им уже охватывает весь

мир, все существо вещей, отыскивает точку приложения данного момента... ну,

вот, Декарт говорит: "Cogito, ergo sum"*, - и поехал... Но вот и я тоже:

"Cogito..."

______________

* Я мыслю, следовательно, существую (лат.).

Карташев пригнулся, смотрел на носок своего сапога и уныло шептал:

- Cogito, cogito, а ни черта не выходит.

 

XX

Мечты Ларио об уроке неожиданно сбылись: по вывешенному в институте

объявлению он получил урок.

Ларио веселый пришел к Шацкому.

- Знаешь, - смущенно разводил он руками, - довольно глупое положение:

я - гувернер!.. Что из всего этого выйдет, я решительно не знаю. Двадцать

пять рублей на всем готовом... Прогулки с сыном... славный мальчик, лет

десяти...

- Прогулки эти превратятся, конечно, в свидания с Лизками, Машками...

- Положим, это ерунда, но, понимаешь, мамаша...

- А мамаша какая из себя?

- Не в том дело. Понимаешь, насчет религии пристает... Молитвы с ним по

вечерам читать... А здесь я совсем пас, Миша.

- Сколько лет мамаше?

- Да глупости... Ну, лет тридцать.

- Муж есть?

- Есть... Интендант, что ли; о честности мне лекцию прочел. То есть

черт знает что такое...

Ларио пустил свое "го-го-го" и еще смущеннее посмотрел на Шацкого.

- Понимаешь, она считает, что в современном обществе недостаточно

уважают... черта. Ей-богу! Еще, говорит, одну сторону религии признают, а

другую - вот этого самого черта - совсем знать не хотят... отсюда и все зло,

потому что, понимаешь, черту только это и надо; ты думаешь, что говоришь с

ученым, а это черт... то есть не сам ученый - черт, а черт в него забрался

именно потому, что он и не верит в этого черта: кто не верит, к тому он и

лезет.

- Что ж она - сумасшедшая?

- Нет... - в гимназии была. "Я, говорит, не могла бы жить, если бы не

имела положительных идеалов... жизнь, книги, наука не дают их..." Все они

путаются...

- Они или она?

- И не глупая так, а как до черта дойдет, сама хуже черта: глаза

загорятся... "Я, говорит, и сыну говорю: никому не верь! мне не верь... иди

к батюшке, и если он скажет, ну, тогда ему одному и верь". Понимаешь?

- Понимаю, что тебя вон выгонят.

- Ну, это ты врешь.

- И что ж, молитвы с ним будешь читать?

- Го-го-го... нет, сказал, что я католик...

- То есть черт знает что такое: гувернер, католик.

 

Через неделю Ларио опять пришел к Шацкому. Шацкий сидел за лекциями.

- Жив еще? - встретил его Шацкий.

- Целую неделю, Миша, как видишь, высидел, ну, а сегодня уж невмоготу:

говорю, так и так, тетку надо проведать. "Где живет?" На углу, говорю,

Гороховой и Фонтанки. Понимаешь? Не соврал...

- К Марцышке?

- Требуют... Все пять в складчину бенефис мне дают... Да! Знаешь, Катя

Тюремщица - готова... Три дня тому назад...

- Откуда ты узнал?

- Шурка сказала.

- Значит, сношения есть все-таки с Машками и Шурками?

- Есть, конечно, Миша. Почты для всех устроены... Конвертик этакий,

почерк приличный: все как следует. Rendezvous* напротив... Полпивная, вполне

приличная. Особая комната, все как следует... Раз с Шуркой сидим: слышу,

кухаркин голос...

______________

* Свидание (франц.).

Ларио произнес "кухаркин голос" с той интонацией, с какой говорил

"шшиик" и вообще все то, что хотел подчеркнуть.

- Ругает, то есть на чем свет стоит, своих господ, и главным образом не

так барыню, как барина.

- За что?

- Подбивается к нянюшке...

Ларио бросил шутовской тон и заговорил серьезно, с своей обычной

манерой, скороговоркой:

- Понимаешь, действительно подлец... с виду этакий солидный, брюшко,

тут на подбородке пробрито, лет этак пятьдесят уж будет, и вдруг за нянькой,

а та совсем еще девочка... ну, лет пятнадцати... И прелесть что за

девочка... Боится его, а он пользуется...

Разговор оборвался. Ларио прошелся по комнате.

- Ну, а ты, Миша, как?

Шацкий утомленно закрыл глаза.

- Ты все худеешь.

- Я плох...

Он сделал гримасу и провел рукой по лицу.

- Здешней воды не переношу... Денег нет... и высылать не хотят... Мне,

кажется, остается одно: пустить себе пулю в лоб.

- Что ж, пускай, Миша... мы тебя хоронить будем, а ты только этак

головкой станешь поматывать... знаешь, как анафема...

- Дурак... Какая анафема?..

- Старушка одна такая была. Ну, жила себе где-то, не видала никогда

анафему... Ну, и пошла искать. "Видела анафему?" - спрашивают ее. "Видела,

батюшка, видела..." Выскочил к ней какой-то волосатый да кричит:

"Анафема!!", а она сидит да только головкой поматывает, а он опять:

"Анафема!.."

Шацкий не слушал.

- Нет, Миша, ты что-то того... действительно плох...

Шацкий встал, оттопырил пренебрежительно нижнюю губу и продекламировал

тихо, закатив глаза:

- Волк, у которого выпали зубы, бешено взвыл...

- Миша, не грусти: зубки есть еще у тебя.

Шацкий лениво потянулся.

- Ну, что ж ты? Деньги есть? - спросил он.

Ларио смутился.

- Трешница, Миша, есть... Понимаешь, я того... я как только получу,

тебе сейчас же... того...

Шацкий сделал вид, что хочет зевнуть, но не зевнул и, опять падая на

диван, лениво произнес:

- Успокойся.

- Понимаешь... хоть и бенефис, а все-таки надо... понимаешь...

- Понимаю, - устало кивнул головой Шацкий.

- А впрочем, Миша, если ты уж так плох...

Шацкий не сразу ответил.

- Не надо...

- Нет, ты послушай...

- Оставь... у меня опять живот болит.

Он побледнел, скривился от боли, а Ларио упорно смотрел на него:

- Ничего, Миша, пройдет: это весна.

Через несколько минут он уже прощался:

- Ну, Миша, мне того... пора. Ты что ж, писал домой?

Шацкий покосился в угол и небрежно ответил:

- Писал, что в госпитале уже...

- Ну?

- Ну, и вот...

- Пришлют, Миша.

- Конечно...

Проводив Ларио, Шацкий устало потянулся, взял лекции дифференциального

исчисления и лег с ними на диван. Шел третий экзамен. В году он почти ничего

не делал и теперь занимался. У него была какая-то своеобразная, совершенно

особая манера знакомиться с предметом: он принимался за него с конца, потом

перебрасывался куда-нибудь к средине, возвращался опять к концу, опять

подвигался вперед, и так до тех пор, пока не прочитывал всего предмета.

Тогда он начинал опять сначала, и если успевал кончить все чтение до

экзамена, то шел и выдерживал его блистательно. Если же не успевал, то тоже

шел и выдерживал, всегда обращая на себя на экзамене внимание всех: и

студентов и профессоров. Он размахивал руками, шаркал ногами и точно нарочно

дразнил самых злых или обидчивых профессоров. Очередные студенты волновались

и тоскливо шептались между собой:

- Вот рассердит-таки... и что это за пошлая манера?

Но Шацкий умел брать какой-то такой тон, который не раздражал.

Профессора высшей алгебры, молодую звезду, очень, впрочем, немилостивую

к плохо понимавшим студентам, он даже так смутил, что тот в конце концов

должен был извиниться.

- У вас конечного вывода нет, - с гримасой, наводившей панический страх

на студентов, подошел молодой черненький, во фраке, профессор к доске

Шацкого.

Шацкий фыркнул.

- Лагранж и этого не требует... Он дает студентам свою книгу и только

просит объяснить ему.

- Я признаю такой способ, - поспешно, покраснев, сказал профессор. - Я

не настаиваю... Если вам угодно словесно...

И между профессором и Шацким начался словесный диспут почти по всему

предмету.

- Достаточно... Извините, пожалуйста...

Профессор протянул Шацкому руку.

Шацкий положил мел и, стоя рядом с профессором, следил без церемонии за

его рукой, ставившей три пятерки.

Он пренебрежительно фыркнул и пошел прочь из аудитории, не замечая или

не желая замечать взглядов, почтительных и завистливых, своих сотоварищей.

Но экзаменационные победы доставляли ему только мимолетное

удовлетворение: денег не было, здоровье расшатывалось.

- Да, да, - печально говорил сам себе Шацкий, - еще одна такая победа,

и я останусь без войска...

В то время как у Шацкого экзамены начались с десятого марта, у

Карташева они должны были начаться в мае. Карташев усердно занимался и думал

об экзаменах с некоторой гордостью. Пройденное было все в голове и сидело

прочно: он открывал наугад любую страницу, прочитывал начало и бойко

рассказывал себе дальнейшее содержание.

В разгаре занятий в Карташеве проснулась опять жажда к писанию. На этот

раз ему хотелось писать уже не веселое, а что-нибудь сильное, драматическое

и жалостное без конца. Он остановился на теме: нуждающийся студент доходит

до последней нищеты и лишает себя жизни, выбрасываясь из окна четвертого

этажа.

Наступившая пасха помогла придумать рамки рассказа. Карташев ходил

ночью под пасху к Исаакию и решил уморить своего героя как раз в эту ночь.

Студент стоит у окна. Перед его глазами в темноте звездной ночи

вырисовывается как бы окутанный флером, весь освещенный, точно качающийся в

воздухе, Исаакий; студент смотрит и вспоминает все свое детство, радостную

семейную обстановку былого времени в этот день и, окончив свои воспоминания,

собравшись с духом, выбрасывается из окна. Описать последний момент стоило

Карташеву большого труда: лично ему, сидевшему до некоторой степени в душе

злополучного героя, не хотелось вылетать в окно; он ощущал во время писания

ужас и полное нежелание лететь, - точно какая-то сила отталкивала его, и так

живо, что для него было ясно, что он, Карташев, сам ни при каких

обстоятельствах в окно бы не вылетел... да и никаким другим способом не

выпроводил бы себя за пределы этого мира добровольно.

"А не добровольно?" - задавал себе вопрос Карташев, и, вдумываясь в

последнюю минуту такого конца, он на мгновение чувствовал весь ужас ее,

вздрагивал и с радостью думал, что, слава богу, в настоящий момент он еще

жив, здоров и молод.

Две недели писалась повесть. Много слез за это время было пролито

Карташевым, - так жаль было ему своего героя. Не только Карташев плакал:

бедная девушка, серая с лица, некрасивая, рекомендация хозяйки для

переписки, отдавая рукопись хозяйке, чтобы та уже вручила Карташеву,

призналась:

- Мы с мамашей так плакали... Это вот место, где он свое детство под

пасху вспоминает, так хорошо... И ведь по примете как раз и вышло: разбил он

тарелку тогда с пасхой, а это уж непременно к худому... Очень хорошо...

Так как литература отвлекла Карташева от приготовления к экзаменам, то,

чтобы покончить совсем со своим писанием, он решил, не медля после

переписки, снести рукопись в какую-нибудь редакцию. В какую? Конечно, в

лучшую.

Карташев вышел как-то утром из дому с свернутой рукописью.

"Ехать или идти?" Денег было мало, совсем мало, как у самого настоящего

литератора, и Карташев подумал: "Конечно, идти, - прямо неприлично даже -

ехать".

По мере приближения к редакции Карташев волновался все сильнее, и,

когда наконец подошел к подъезду ярко-красного дома, руки его были холодны

как лед, а ноги только что не подкашивались.

"А вдруг откажут? Вдруг крикнут: пошел вон! Ну, положим, так не

крикнут, но все-таки все сразу поймут, что отказали. Не назад ли, чтобы не

переживать опять душевной тоски? А переживешь..." - неприятным предчувствием

вдруг засосало Карташева, когда, отворив дверь, он очутился в небольшой

приемной редакции.

При его появлении из внутренних дверей вышел средних лет господин с

брюшком, с одутловатыми щеками, с двумя колючими маленькими глазками и молча

уставился на него.

- Я желал бы...

- Рукопись? - уныло перебил господин.

- Да, я желал бы...

- Позвольте.

И, получив рукопись, господин ушел, лениво размахивая ею и бросив

резко, как команду, на ходу:

- Через две недели.

Карташев, машинально поклонившись его спине, выскочил в переднюю,

оттуда на лестницу, выбежал на улицу и радостно подумал: "А все-таки принял!

Может, и напечатают... Неужели напечатают?! Его, Карташева, произведение?!"

Мимо прошел какой-то молодой брюнет с длинными волосами, взглянул

внимательно на Карташева и вошел в подъезд редакции.

"Наверно, писатель..."

Карташев оглянулся и посмотрел ему вслед.

- Ехать, что ли? - обратился к Карташеву извозчик.

"Нет, теперь совсем неловко, кто-нибудь из редакции в окно может

увидеть, подумает, что денег много... возьмут и откажут... а так, может:

бедный студентик... что уж его? Напечатаем... И вдруг гонорар, знакомятся...

Надо будет за эти две недели прочитать, что писалось в их журнале, хотя за

этот год... Жалко, как раз экзамены... А какой этот господин, который взял

рукопись: брр... какой страшный... А может, только с виду, а на самом деле

даже очень добрый... особенно, как прочтет... и тема такая подходящая:

бедный студент умирает от нужды... и такой ужасной смертью".

Карташев подумал: "Сегодня уж не буду заниматься: пойду к Шацкому, -

давно у него не был".

Карташев шел, думал, вспоминал и переживал снова свои ощущения при

передаче рукописи. Ему вдруг сделалось грустно; как летит время, - быстро,

неудержимо: был давно ли мальчиком, гимназистом, теперь писатель... вся

жизнь так пройдет... Мелкие радости, мелкое горе... Если даже и примут:

печатают же ведь и плохие вещи... А все-таки...

И опять веселые мысли полезли в его голову: приедет он домой уже на

втором курсе, не курит, литератор... Ах, если бы бог дал, чтобы приняли...

Карташев проходил в это время мимо церкви и, подняв глаза на крест

купола, подумал: "Святой Артемий, моли бога обо мне, грешном, чтобы приняли

мою рукопись..."

Был ясный, но холодный апрельский день, и Карташев с удовольствием,

чтоб согреться, прошел весь путь к Шацкому пешком. Не доходя квартала два до

квартиры Шацкого, он неожиданно увидал своего приятеля на улице за очень

оригинальным занятием. На углу Офицерской и Фонарного переулка стоял высокий

Шацкий, расставив широко свои длинные ноги, и, держа в руках старые ботинки,

что-то очень убежденно и деловито доказывал татарину.

Костюм Шацкого был не из обычных: вместо пальто на его плечи было

небрежно накинуто его тигровое одеяло, сложенное вдвое. Некоторые из

прохожих останавливались и с интересом следили за продавцом и покупателем.

Ни Шацкий, ни татарин не обращали на них никакого внимания. Татарин то

брал в руки ботинки, осматривая их внимательно, то снова возвращал их

Шацкому с пренебрежительным видом.

Карташев остановился на противоположном углу и незаметно следил за всем

происходившим.

Продав ботинки и получив деньги, Шацкий облегченно вздохнул и повернул

к своему дому.

Карташев подождал немного и нагнал приятеля уже на следующем квартале.

- Лорд...

Шацкий радостно и в то же время пытливо остановился перед Карташевым:

видел ли он или нет? Карташев старался сделать самое невинное лицо, но

что-то было, и оба приятеля залились вдруг веселым смехом. Затем, взявшись

за руки, они пошли рядом, не обращая внимания на глядевших на них прохожих.

- Лорд, погода мне кажется особенно хорошей...

- Не правда ли, граф? Хотя, впрочем, холодно... ладожский лед идет.

Карташев сделал гримасу.

- Да, но пледы нашей Шотландии, лорд...

Карташев заглянул в смеющееся, румяное от холода лицо Шацкого.

Они прошли еще несколько шагов.

- Лорд, вы, конечно, гуляли?

- Как вам сказать? Да-а...

- Хорошая вещь это - прогулка, лорд. Но иногда под видом прогулки

происходят ужасные вещи... Вы знаете нашу Шотландию, лорд: убить, например,

человека, снять с него ботинки...

Шацкий смущенно хохотал.

- Это не убийство, граф Артур... вы ошиблись... это - нищета...

- А! В таком случае это ничего, лорд. Лучшие роды впадают в нищету, и

можно старые ботинки продавать с таким достоинством, какому позавидуют

короли...

Они подходили к дому. Шацкий перестал смеяться.

- Не говори только, пожалуйста, Ларио, что я продал его ботинки, а то

убьет... я обещал заложить только, но нигде их не берут или дают двадцать

копеек.

- Ларио не на уроке разве?

- Какой там урок? Уже прогнали... с городовым... Иди ко мне, я только

куплю к чаю.

Шацкий пошел в лавочку, а Карташев поднялся к нему в квартиру.

В комнате у Шацкого на полу в одном нижнем грязном белье ползал Ларио,

внимательно высматривая что-то под кроватью.

Увидав Карташева, Ларио смущенно поднялся, прищурился и поздоровался.

- Ты что это? - спросил, раздеваясь, Карташев.

- Понимаешь, курить хочется черт знает как...

- Окурков ищешь?

- Да уж нет ни одного.

- Плохо.

- Совсем плохо... Вот Миша пошел, может, ботинки мои заложит.

- Заложил... сейчас придет.

- Заложил! - встрепенулся озабоченно Ларио, - как бы не пропал теперь с

деньгами?

- Сейчас придет.

- Вот, как видишь, всего меня заложил. И сам в одеяле ходит днем, а

вечером в салопе горничной.

- А что ж твой урок?

Ларио только рукой махнул.

В коридоре раздался резкий крик Шацкого:

- Самовар?!

Шацкий вошел, бросил чай, сахар, колбасу и хлеб на стол, сбросил одеяло

и выжидательно посмотрел на Ларио.

- Нет, Миша, прежде всего покурить.

Шацкий не спеша вынул пачку папирос и бросил их Ларио, процедив сквозь

зубы:

- У-у, животное...

Ларио жадно закурил папиросу.

- А-а, - затягивался он с наслаждением, выпуская дым.

Шацкий, присев, отломил себе кусок хлеба и колбасы и принялся с

аппетитом есть.

Ларио, накурившись, тоже начал есть, а за ним и Карташев.

Подали самовар.

Утолив голод, Шацкий вдруг побледнел и, на вопрос Карташева о причине,

с капризной тоской в голосе ответил:

- Опять живот...

- Зачем же ты ешь колбасу?

Шацкий не удостоил ответом и, угрюмо сгорбившись, побрел к своей

кровати.

- Что, Миша, аль издыхать взаправду собрался? - спросил Ларио, впавший

было уже в свое молчаливое настроение после еды.

Шацкий лежал молча.

- Что ж, родные так-таки ничего и не посылают? - спросил Карташев.

Он подождал ответа и задал другой вопрос:

- Что же вы дальше будете делать?

- Понимаешь... - смущенно заговорил вдруг Ларио, - и урочишко, как на

смех, сорвался... И ему плохо, и у меня ничего.

- У меня есть Георгиевский крест отца, альбом, заложите...

- Нет, - быстро поднялся Шацкий, - ты спроси этого подлеца, как его

выгнали.

- Животик прошел, Миша? - спросил повеселевшим голосом Ларио.

- Животное, - ответил ему Шацкий и пересел к дивану.

Ларио любовно смотрел на него.

- Говори, что ты наделал...

Перебиваемый Шацким, Ларио смущенно, скороговоркой рассказал Карташеву

запутанную историю своего изгнания.

- Понимаешь... паршивый капитанишка, то есть черт знает что с этой

бедной нянюшкой сделал... А тут как раз я дрызнул...

- Нет, постой, как дрызнул?

Ларио пустил свое "го-го-го".

- Ну, понимаешь, уехали они в театр... ну, дети там спать легли, а

Шурка... пришла, значит...

- В семейный дом?

Ларио покоробил вопрос Карташева.

- В этот самый семейный дом и в эту самую даже, можно сказать,

спальню...

- Ну, ну, дальше, - перебил Шацкий.

- Что ж дальше? За пивом послали... угостили кухарку: женщина бегала, -

она и рассказала нам все. Пошли к няньке: сидит в кухне и плачет. Верно? -

спрашиваем. Верно. Шурка говорит: "Ну, так я ему, подлецу, все глаза

выцарапаю". Ну, а я говорю: "Врешь, я ему выцарапаю, уж коли так". Ну, еще

дрызнули... Выпроводил я Шурку, а то ведь действительно, думаю, скандал

сделает...

- А сам убить хотел, - перебил Шацкий.

- И убил бы подлеца! - вспыхнул вдруг Ларио.

Карташев с недоверием и страхом смотрел на загоревшиеся глаза Ларио.

- Он и сейчас его убил бы, - проговорил Шацкий, - а что было неделю

тому назад.

- Убил бы, убил, Миша...

- У, животное! Вот с этаким в одной комнате и живи. Ты и меня убьешь

когда-нибудь?

- Тебя за что убивать, - равнодушно ответил Ларио.

- Ну, что ж дальше было? - перебил Карташев.

- Ну, вот, Шурка ушла, а я думаю: выпью еще пива, может, засну. Не

тут-то было... пятнадцать бутылок выпил: не пьян, спать не хочу, а во мне

вот все так и дрожит - убить его, подлеца, и конец... дух захватывает, и

свет не мил, если не убью. Пошел на кухню, говорю: "А что, у вас кухонный

нож каков?" - "Вам зачем?" - спрашивает кухарка. "Свинью зарезать". Взял

нож, попробовал, говорю: "Годится..." Да этак на кухарку и посмотрел. Та так

сразу и побелела: по-ня-ла! Нянюшка в слезы... "Не плачь", спать ее отправил

к детям, взял нож и хожу себе перед лестницей, жду, когда приедут они из

театра... Похожу, похожу, выпью пива и опять на часы...

Ларио перебил сам себя и своим обыкновенным добродушным голосом сказал:

- Черт его знает, совсем ошалел и убил бы, если б не случай!

- Хороший случай, - фыркнул пренебрежительно Шацкий.

- Какой случай?

- Думаю: дай я пойду и поцелую в лоб невинную честную, опороченную

девушку... И пошел в детскую... Пошел в детскую, лежит она в кроватке...

Невинные младенцы кругом... Мой ученик... пять образков над его кроваткой...

Ну, подошел я к бедной девочке; вижу, - притворяется, что спит, а сама

дрожит. Наклонился я, этакий братский поцелуй ей в лоб...

- Глава пятая: поцелуй разбойника, - вставил Шацкий.

- Врешь, Миша: чистый, святой поцелуй... Она плачет... сам плачу...

жалко... Девочка совсем ведь еще... В это время кухарка и успела, подлая,

сбегать к дворнику... Вышел я опять на свой пост, заглянул я в кухню: сидит.

Я говорю ей: "Ты не бойся!" Она говорит: "Да мне что ж бояться, когда

душенька моя ни в чем не повинна". - "Верно", - говорю. "Да вы бы, говорит,

сударь, тоже бы оставили это дело". - "Ну, нет, говорю, за такие советы

ответить можешь и ты, потому что я и пьян, может быть, и сам не знаю, что

могу сделать". Замолчала, как в рот воды набрала, и не смотрит. Постоял я и

ушел. Тут вот немножко уже не помню. Помню, какой-то разговор с ней на

лестнице был. Вдруг звонок... смотрю: дверь внизу отворяется... один

городовой, другой, пристав... а сзади капитанишка с женой. Пристав

уговаривать меня начал, а я кричу ему: "Кто подойдет - убью!" Вдруг сзади,

чувствую, схватило меня несколько человек, спереди городовые подоспели,

пристав на меня... отняли нож... барыня подскочила да за волосы меня, а сама

визжит благим матом. Отцепили ее, а капитанишка, белый как стена, - знает,

мерзавец, в чем дело, - урезонивает ее: брось, брось! Ну, тут я не выдержал

и говорю: "Сударыня, вот вы все о чертях беспокоитесь, а не видите, что с

чертом живете". Он как заерзает: "Ведите его в участок, ведите в участок". -

"В участок я, говорю, пойду, а вы все-таки, господин, - подлец, с нянюшкой

вашей подлость сделали". Мадам: "Ах!" А он кричит ей: "Да не верь же ты ему,

видишь - сумасшедший".

- Ну?

- Ну, го-го-го. Я ему этаким дьяволом расхохотался в глаза. А тут меня

тащить стали...

- На другой день, - перебил его Шацкий, - сплю я, стучат в дверь:

полицейский. "Господина Ларио знаете?" - "Знаю!" - "Сидит за покушение на

убийство в Василеостровской части". Поехали, сидит. "Можете удостоверить

личность этого господина?" - "Могу". - "Можете взять на поруки?" -

"Могу..." - "Извольте". И вот... как видишь... привез его. "Я, говорит,

все-таки паршивого капитанишку убью". Что ж мне с ним делать? Раздевайся...

Ларио, прищурившись, смеялся.

- Теперь вот он смеется, а неделю тому назад... И главное - на вид бык,

а нервы, как у бабы... Познакомился я и с капитаном и с женой - очень милые

люди. Ездил вещи этого подлеца брать.

- А что ж жена, по-прежнему, осталась с мужем? - спросил Карташев.

- Конечно.

- И нянька там?

- И нянька. Капитан расхваливает и его, одно, говорит, несчастье:

сумасшедший. Ну, и я, конечно: "Да, да, сумасшедший". Очень, очень приличное

семейство. Отказались от обвинения: сам капитан уладил в полиции все дело.

Ну, вот...

Шацкий отбросил руку по направлению Ларио.

Ларио в это время, пригнувшись, перебирался с дивана на кресло и оттуда

на кровать. Добравшись до кровати, он свернулся в клубочек и сказал:

- Хорошо, Миша.

- Шурочку бы еще?

- Что ж, не мешало бы.

- Что наконец выйдет из этого господина? - спросил Шацкий.

- Дурак ты, Миша, - ответил равнодушно Ларио, - ничего не выйдет...

- И как же тебя опять рекомендовать?

- Порекомендуй меня, Миша, к честным людям в ничего не бойся...

- К Марцынкевичу тебя только и рекомендовать.

- С удовольствием, Миша.

Ларио стал вертеться и рычать.

- То есть зверь, а не человек.

- Го-го-го!

- Нет, этот человек... и катар... и экзамены... все это убьет меня...

- Опять животик заболел, Миша? Не падай духом: все перемелется, мука

будет...

Шацкий положил голову на руку в смотрел опять уныло и расстроенно в

пол.

- Зачем ты в самом деле отравляешь себя, - сказал Карташев, - ешь

колбасу?..

- Что ж мне есть больше? - капризно, с детским раздражением спросил

Шацкий, - и на колбасу нет денег.

- А твои экзамены как?

- Что ж экзамены? Я и сам не знаю, как их в этой обстановке выдерживаю.

- А ты, Ларио, не держишь совсем?

- Совсем... - Он поднялся с кровати и вдруг закипятился. - Странно даже

задавать такие вопросы: что ж я, в подштанниках, что ли, пойду их держать?

Он же заложил все.

- Я виноват...

- Тебя никто не винит, но факт... лекций нет, одежи нет, жрать

нечего... - Ларио опять лег, повернулся к стене и добавил: - И самое лучшее,

если ничего нельзя переделать, нечего и сил тратить: спокойной ночи.

Немного погодя по ровному дыханию Ларио ясно было, что он действительно

заснул.

В окно смотрели какие-то однообразные, серые, унылые, точно

преждевременные сумерки.

- Пора домой, - тихо сказал Карташев, нарушая молчание.

Шацкий поднял голову.

- Ну что ж, едем, - устало ответил он, - если крест и альбом даешь...

Завтра опять экзамен: на всю ночь засяду.

- Ну, однако, ты совсем так сорвешь себя.

Шацкий фыркнул.

- Не в этом счастье, мой друг... Пожалуй, салоп лучше надеть...

Он ушел в кухню и возвратился в салопе горничной.

Грусть его маленького больного лица еще сильнее подчеркивалась его

комичной, высокой фигурой в женском пальто.

Карташеву хотелось сострить, но он не решился.

- Идем, - позвал Шацкий.

Они молча спустились на улицу.

Проходя мимо освещенного подъезда главной лестницы того дома, где жили

Шацкий и Ларио, Шацкий остановился перед стоявшим у подъезда швейцаром.

- Ну что? - спросил он швейцара.

- Не говорил еще. Да уж не беспокойтесь, - что можно будет, сделаем, -

ответил швейцар.

- Вы уж, пожалуйста...

- В чем дело? - спросил Карташев, когда они отошли.

- Дельце одно... Петьку, подлеца, пристраиваю. Одно семейство за

границу собирается, - вот я и хочу Петьку с ними послать.

- Как же ты его пристроишь?

- А вот через швейцара... Очень милый человек... познакомился с ним и

узнал...

- Как же это ты познакомился с ним?

- Мой друг, что ты допрос снимаешь? - быстро ответил Шацкий, - знаешь,

и деньги есть. Этот Ларио... он меня окончательно убивает... А если бы еще

знал, что я продаю его вещи... Ведь все наново покупать придется: какой это

процент? И на него же идет...

- Отчего же ты продаешь?

- Да потому, что в кассе мало дают... Я и свои все вещи продал.

- Главное, и я ничего не имею... Может быть, впрочем, я буду скоро

иметь...

И Карташев рассказал о своем писании и о своей снесенной в редакцию

рукописи.

- Все деньги тебе...

- Merci, - улыбнулся Шацкий.

- Ты не шути, Миша, а вдруг...

- Крест золотой?

- Да, с эмалью.

- Едем...

Приятели наняли извозчика и поехали.

- Об деньгах и думать даже не стоит, - говорил на извозчике Карташев, -

все ведь это такие глупости...

- Ну, нет, мой друг, именно без денег все глупости...

Между приятелями завязалась беседа, что называется, по душе.

Шацкий, что бывало с ним редко, был не только серьезен, но и

определенен. Ему хотелось высказаться, и он говорил с своей обычной

быстротой и живостью. Только мгновениями, когда его схватывали колики, он

кривился и замолкал.

- Васька Корнев считает меня, конечно, так чем-то... явлением понятным,

но грустным... Мой друг... таких, как я, сто миллионов; таких, как Васька,

ну... сто тысяч... Во всяком случае, place a moi*, и если он себя считает

вправе меня игнорировать, то он должен признать, по крайней мере, и за мной

это право... Постой, постой... а следовательно, Васька сам по себе, а жизнь

сама по себе... И эта жизнь в полном противоречии со всеми Васькиными

теориями: знать их не хочет... А Ваське жить надо в этой же жизни... Как ему

жить? По-своему? Он знает, что его к вечеру же упрячут... и хорошо еще, если

только в сумасшедший дом, - там хоть говорить можно все и кормят, - а то

ведь и хуже еще может быть... Спрятать свои идеалы и кое-как у этой же жизни

свой кусок хлеба отбирать?.. И со смертью в душе волочить свое раздвоенное

существование... вся энергия подорвана... жизни нет... Следовательно, прежде

чем ставить себя в безвыходное противоречие, надо обеспечить себе, по

крайней мере, ну хоть свободу действий. Надо платить за все, и за право быть

честным прежде всего... А то: "Что вам угодно?" - "Я желаю поступить на

службу". - "Ваш образ мыслей?" - "Мой образ мыслей... мой голодный

желудок..." Глупо и пошло...

______________

* место за мной (франц.).

- Ну, уж и пошло...

- И все это понятно... Собственно, у нас масса еще совсем не

образованна, а отдельный кружок за облака ушел... ушел так далеко... ну,

вот, за веревку тянут, - не там тянут, где привязана она, а там где-то за

конец... Пожалуйте тянуть поближе, а не желаете, возьмем других людей,

которые даже лучше, если не знают этих, а-а-а... Понимаешь?

- То есть, значит, образованных людей не надо?

- Если эти люди ушли так далеко от остальной массы, то что ж в них

толку для данного момента? Они не работники, у них нет точки приложения...

Ну, вот Вася... Может он что-нибудь делать из житейского? Нет...

Сомневающийся Вася ничего не может... И все-таки этот еще робкостью хоть

своего характера возьмет. А возьми такого, который захотел бы быть

последовательным, не лгать, не фальшивить.

- Так и надо, я думаю, стараться.

- Ну, вот, старайся. Ну, вот, представь себе, этот самый капитанишка, у

которого Ларио жил, проснулся бы однажды и захотел быть вдруг справедливым и

последовательным... жене признался бы про няньку, детям объяснил бы, что он

из-за них же взятки должен брать; доказал бы и им, что ничего другого, кроме

негодяев, из них не выйдет; начальству своему объяснил бы, что он вор...

Встретил бы на улице нищих, ничего не евших, отдал бы им от них же

награбленное... сам бы очутился в таком же положении... пришел бы сам уже к

какому-нибудь пузатому трактирщику требовать и себе еду... ему не дали бы...

что ж он? повесился бы или убил трактирщика? В тюрьму или в сумасшедший дом?

Ну, он пристроился, а семья, дети?.. И тяни свою лямку: кто способен ее

тянуть, тому и место и в жизни, а кто нет - за борт...

Шацкий замолчал.

- Ужасная теория...

- Ничего ужасного... ужаснее сентиментализм, фарисейство, ханжество...

делайте гадости, но не называйте по имени... Швейцар? швейцар и швейцар, а

будь у него миллион? завтра же пред ним преклонятся... И нечего и морочить

себя: можешь приобрести деньги, а с ними и право быть честным, умным,

талантливым, право делать что хочешь, - живи; нет - пулю в лоб, и черт с

вами.

Карташев смотрел в лицо Шацкого.

- Ты шутишь или серьезно говоришь?

- Я говорю то, что я и сделаю... А Васька никогда ничего не сделает,

потому что в нем не один, а два и даже три человека сидят: один - зависимый

от всего остального общества, другой - зависимый от кружка, а третий - он

сам, раздвоенный, расстроенный... черт знает что...

Шацкий сморщился от боли и замолчал.

Карташев тоже молчал и вдумывался в слова Шацкого.

- Это ничему не мешает, - отвечал Шацкий. - Есть на свете, конечно,

"священный огонь"... У кого он есть, так и есть, - деньги не только ему не

помешают, а помогут...

- Да, но если я за деньгами погонюсь, то я там и останусь.

- Значит, не священный огонь!.. В Америке для юноши идеалом ставится

богатство, и это не мешает быть у них Брет-Гартам... И всей Америке не

мешает шагать черт знает как вперед, потому что, само собой, там каждый,

делая свое дело, делает этим самым и общее громадное дело... потому что

жизнь не богадельня, а мастерская... А что из этой мастерской выходит, об

этом и говорит нам Корнев... и это, конечно, поймет такой же новый Корнев

следующего поколения с своего маяка, но жизнь и от него уйдет... Для науки

это нужно и для прогресса тоже, но для несущейся мимо жизни c'est bete comme

tout...* и жизнь идет, как идет, и вперед ее не забежишь, потому что там

впереди еще нет никакой жизни... И вот этот, вот, что развалился в военной

форме в своей коляске, он лучше подходит к требованию этой жизни, потому что

его прет, и он прет без рассуждения...

______________

* это глупо, как всё... (франц.)

- И ты его больше уважаешь?

- Я презираю его столько же, сколько и бессильный протест, но я хочу

иметь право презирать... хочу иметь свое войско... деньги... и это

американец понимает.

- Что ж американцы? их жизнь вовсе уж не такая симпатичная.

- Да?

- А конечно... эксплуатация самая дьявольская.

- Да, да... у нас ее нет... Вот это и есть гнусный сентиментализм и

фарисейство: сами гнием на соломе, соломой питаемся, кулачество, с каким не

сравнится никакая Америка!.. сами нищи духом, волей, знанием даже нашей

действительной жизни... и ни к черту не годимся, а Америка - дрянь... не

симпатичны... Факир индийский - недосягаемый идеал для нас: у того хоть

мужество есть - прямо лечь и лежать, отказаться от всего. Глупо, глупо все

это... Презрение к подлецам вообще, а в частности у такого же подлеца в

услужении?.. нет, мой друг, слуга покорный... Приходи, когда у меня будет

несколько миллионов, я тебе с удовольствием один дам на газету, а вы, как

тараканы на морозе, полопаетесь... но жалкой, зависимой роли я не желаю

играть... Не желаю!! Не желаю!!

Шацкий так закричал, что, если бы не грохот мостовой, на него бы все

оглянулись. Но мостовая грохотала, ехали экипажи, телеги, звонили конки, шли

прохожие, и приятели продолжали изливать друг другу свои мысли.

- Но каким же путем ты хочешь нажить миллионы?

- Ну, подрядчиком сделаюсь, когда кончу курс.

- Надо знать же это.

- Узнаю... Надену смазные сапоги, поступлю в десятники.

- Ты? - граф, лорд?

- Буду и графом и лордом - чем захочу... и ты будешь считать за честь

сидеть у меня в кабинете.

- И будешь мошенничать на подрядах, подкупать, раздавать взятки?

- Постой... Виктор Гюго нажил миллион своим писанием?

- Ну?

- И не он один. Граф Толстой сотни тысяч нажил... Это уж самый

идеальный мир. Однако ж не стеснились взять с людей потому только, что могли

это сделать. Почему же я буду конфузиться, если я тоже могу? И я ничем не

торгую, а те своими идеалами торгуют. Возьми, чтоб хватило на жизнь: нет, он

миллион берет. И все за честь для себя считают хоть посидеть рядом за тем

столом, где сидит этот гений...

- Именно за то, что он гений.

- Ого! Почище гению, Пушкину, за это самое всадили пулю, за то только,

что авторитет своего гения не мог поддержать презренным металлом. Не хватало

средств, а жена, жизнь, вся обстановка тянет. Первый предлог, и готово...

нет, mon cher, все это глупо... Представь себе, что все - Корневы: мы бы все

и сдохли бы с голоду, замерзли бы на улицах. А вот надо нам всем деньги - и

кипит дело: и едим, и освещение, и дома, и театр, и коляски: только

приготовляй побольше... и мне скажут спасибо. Памятник поставит потомство...

да, да... Черт знает как далеко ты живешь... у этой дуры салоп подбит не

ватой, а воздухом.

- Теперь уж недалеко.

Когда подъехали к квартире Карташева, Шацкий, не слезая с извозчика,

проговорил:

- Ну, выноси скорее.

- Зайди.

- Ты вежлив, но... можно мечтать, сидя в салопе своей горничной, о

миллионах, но смущать этим салопом мирных обитателей... мой друг, у меня еще

будет время смутить их. Да и ты сам, как ни вежлив, но затрудняешься в

настоящий момент, как быть тебе с своей горничной при моем появлении в этом

виде.

- Я? вовсе нет...

- Тёма, Тёма, как ты прозрачен... Но утешься: Корнев еще больше твоего

смутился бы.

- Чудак... Ну, хорошо, я сейчас вынесу тебе.

- A la bonne heure. Послушай, карточки из альбома не вынимай, а то

ничего не дадут.

- Там же портреты матери, сестер... Ну, хорошо... только не потеряй.

В комнате Карташева сидел Корнев.

- Шацкий здесь, сидит на извозчике, - говорил Карташев, вынимая

Георгиевский крест отца и альбом. - Нужда у них с Ларио. Его прогнали...

Ларио в одном белье... Шацкий все с него продал и с себя все... сидит в

салопе горничной на извозчике и больной совсем...

- Хороши!

- У меня тоже денег нет, вот это заложит... звал его сейчас зайти - не

хочет.

- Ну, и пускай уезжает себе.

- На извозчике мне всю дорогу теорию практики жизни излагал...

- Вот как... Послушай, у меня есть деньги, но на время...

- Я недели через две получу...

- Так возьми... сколько?

- А сколько ты можешь?

- Пять рублей могу.

- Давай.

Карташев выбежал к Шацкому: перепал ему альбом, крест и пять рублей.

- Заходи, - повторил еще раз Карташев, - Корнев здесь, посидим.

- Мой друг, нам с Корневым нечего делать... кланяйся ему. Спасибо.

- Прощай.

Карташев посмотрел еще вслед отъезжавшему Шацкому, худому, сгорбленному

в своем салопе, и пошел в дом.

Корнев принес новости: Иванов попался.

- Я боюсь за Моисеенко, - раздумчиво говорил Корнев. - А у вас в

университете...

- Я ничего не слыхал.

- В триста человек, говорят, собралась толпа ваших студентов.

- Когда?

- Да ты ходил на лекции это время?

- Все-таки ходил... ничего не было.

- Было.

- В чем же дело?

Корнев рассказал в общих словах.

- Мне это рассказал ваш студент... расспрашивать подробности неловко

было; на лбу ведь не написано; может, заподозрит еще - для чего мне надо это

знать?

- Вот из-за этого и я стесняюсь: вдруг примут черт знает за кого...

Приснится, а потом и ходи, пальцем на тебя станут показывать... я уж и

молчу... У нас много таких, от которых сторонятся, да, в сущности, каждый на

другого так смотрит, наверно: в душу ведь не заглянешь.

- Занимаешься?

- Зубрю...

- Тоска смертная... То есть ни читать, ни заниматься, рад был бы очень,

если бы отнесли уже на кладбище, право... сразу хоть конец...

Корнев потянулся, прошелся по комнате, лег на кровать и запел:

- Со святыми упокой... - Он оборвался. - Ну что ж, Тёмка, скоро и

домой... как там... - Он озабоченно принялся за ногти. - Найдут ли в нас

перемену? Мне кажется, я постарел лет на двадцать.

- А я сегодня, Васька, стащил-таки свою повесть в "Дело".

- Да?

- Сказали, через две недели.

Корнев молча грыз ногти.

- О чем? Есть черновик?

- У переписчицы остался.

Карташев передал содержание своего рассказа.

- Хорошо написан? Доволен?

- Кто его знает? Кажется, хорошо...

- Да у тебя как-то больше веры, что ли, в жизнь, а я положительно

начинаю скисать... Ну, что в самом деле? Так жить, как надо, нельзя,

очевидно... жить жизнью изо дня в день не можешь... положительно завидуешь

этим, что лезут очертя голову... и верят, вот что главное...

Карташев начал излагать теорию Шацкого.

Корнев с презрением слушал.

- Ну-с, это уж совсем ватерклозет, - заметил он, махнув рукой. - Для

этакой жизни, чтобы все общество ею прониклось, надо еще, по крайней мере, в

течение двух поколений операцией заниматься... Нет, конечно, я верю, что

вовсе не к тому идет дело, но и не так уж быстро оно идет, чтобы мозоли

готовить.

- Как мозоли?

- Марья Васильевна на днях говорила, будто я рискую, что у меня на

руках нет мозолей...

- Я не понимаю.

- Ну, вот, такое время приближается, что все должны будут работать...

белоручек не будет...

 

XXI

Недели через две, в начале мая Карташев отправился в редакцию узнать о

судьбе своей рукописи. В этот же день начинались экзамены первой группы его

курса у знаменитого профессора. Первоначально Карташев хотел держать именно

в первой группе, чтобы скорее ехать домой, но "повесть" отняла много

времени, и Карташев перенес экзамен в пятую, последнюю. После редакции он

решил зайти в университет, чтобы присмотреться, как экзаменуют, что

спрашивают и на что особенно следует ему поналечь. Непройденных оставалось у

него всего три последних листа из восьмидесяти четырех листов всего курса.

Таким образом, положение дел с университетскими экзаменами обстояло почти

блистательно и нимало не тревожило Карташева. Зато волновало, что сегодня

ему скажут в редакции.

Быть или не быть? Примут или не примут - одинаковое количество шансов и

за и против, и если в данное мгновение охватывало тоскливое предчувствие,

что не примут, то дома следующего квартала были такими же свидетелями

откуда-то вдруг появлявшейся надежды. Радость, впрочем, и не могла не

охватывать: весеннее утро было полно кругом непередаваемой прелести. В парке

уже тонкой, прозрачной паутиной нежных листочков окутались деревья,

прозрачный туман быстро исчезал в молодых лучах солнца, вдали сверкали

какие-то неясные образы - смесь действительности, аромата весны, яркого

утра; крупные капли росы еще горели на выбегавшей молодой травке; легкий

ветерок, играя, закручивал пыль улицы и уносил ее легко и беспечно далеко

вперед.

Сверкнула Нева, могучая, плавная, в дымке тумана, в лучах солнца. На

левой стороне ее оставалась тихая, спокойная, как городок провинции,

Петербургская сторона с высоким шпицем Петропавловской крепости; по правую -

росли один за другим в неподвижном величии громадные многоэтажные дома.

Дворцовая набережная, гранит, Летний сад, часовня у входа; яркое утро,

нарядные дамы, их кавалеры: военные, штатские в цилиндрах, цветных

перчатках, с покроем платья и манерами, которые говорили о чем-то

недосягаемом, о другом каком-то мире. Будет ли он, Карташев, когда-нибудь

своим в этом обществе? И что лучше: быть в этом обществе или чтобы приняли в

редакции его рукопись? Конечно, чтобы рукопись приняли... Последнего ли

фасона платье, нарядное или нет, но все это только достояние ведь червей и

прах земли. Время смахнет их, и ничего для памяти людей не останется, тогда

как писатель!.. Да, да, конечно, писатель все, и за это можно отдать жизнь,

радости, счастье.

Сердце Карташева на мгновение замерло в непередаваемом восторге, что

он, Карташев, может быть, уже писатель и, следовательно, уже выше всей этой

прозябающей толпы.

О, какой чудный аромат, как искрится река, и воздух, и синее чудное

небо: точно юг. И последние полосы тумана исчезли, и вся даль, как умытая,

яркая, вырисовалась и застыла в неге и истоме лучистого дня. Только нет

белых маркиз юга, нет моря, нет еще чего-то, чего не заменит весь блеск этой

нарядной картины... Ах, если он имеет право жить, как хочет, он не будет

жить здесь в Петербурге: он уедет назад к себе, в степи, к морю... Странно:

когда он жил тогда на своей родине, его так тянуло к северу, к угрюмой зиме;

ему казалось, что он не любит юга, а теперь, теперь он чувствует, как

замирает от радости его сердце, от мысли, что скоро он опять уж будет на

родине... и будет уж студентом второго курса, бросил курить, писатель...

слишком много, слишком много счастья...

Карташев с замиранием вошел в контору редакции.

- Не принята! - лаконически, резко, чуть не крикнул ему прежний

господин с острым взглядом, возвращая рукопись.


Следующая


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|




Сайт управляется системой uCoz