Корнев пожал плечами. - Есть небольшие кружки... но истина ли это или результат недостаточности истинного знания, откуда я знаю? - Но, собственно, что требуется для того, чтобы быть образованным человеком? Что читать? Какие вопросы интересуют теперь образованных людей? - Видишь ты... Я, конечно, в общем... Во времена Белинского решались разные принципиальные вопросы... Ну, помнишь там... ну, вот вопросы эстетики: искусство для искусства. Но жизнь подвинулась, - собственно, и тогда за этой принципиальной стороной, как всегда, скрывалась также практика вещей, но теперь жизнь подвинулась, и эта практика, ну, осязаемее, что ли, стала, ближе подошли мы к ней... Теперь идет решение разных политических, экономических вопросов... На Западе теории там известные... У нас своя собственная точка зрения устанавливается: автор "Критики философских предубеждений против общинного землевладения", автор статей "Что такое прогресс?". - А кружок Иванова к каким относится? - Это уже другая разновидность. Они, видишь, взяли свою собственную точку приложения. Они не желают у нас повторения, например, берлинских событий тысяча восемьсот сорок восьмого года, потому что это будет на руку только буржуазии. - Почему? Корнев почесал затылок. - Ты знаешь, какая разница между либералом и социалистом? Карташев напряженно порылся в голове. - Собственно... - начал было он и быстро, смущенно кончил: - Нет, не знаю. Корнев объяснил. Затем разговор перешел на задачи ивановского кружка, и Карташев опять возбужденно слушал. - Если они отрицают Запад, значит, они те же славянофилы? - спросил он. - В сущности, видишь ты... есть разница... Они считают, что у нас есть такие формы общежития, к которым именно и стремится Запад. И вот с этой точки зрения и говорят они: к чему же излишние страдания и ломка, когда ячейка мировой формулы уже имеется у нас? - Это община? - Да. - Из-за чего же они борются? Это ведь есть уже. - Видишь ты... Что-то в жизни ломает эту общину: надо такую организацию, чтобы не сломало ее. Корнев, как знал, объяснял и смущенно кончил: - Я, собственно, впрочем, не ручаюсь за верность передачи. - То есть решительно ничего не понимаю, - сказал Карташев. Корнев смущенно развел руками. - Чем богаты, тем и рады. Карташев вздохнул. - Так и буду всю жизнь каким-то болваном ходить. - Проживешь... будешь служить, судить... защищать... - Этим только и жить, Васька? Корнев пожал плечами: - Живут... - Значит, не в этом сила? - Черт его знает, в чем сила.
Карташев ехал от Корнева, подпрыгивая на своем ваньке, и уныло смотрел по сторонам. Он вздыхал и думал: "Но если есть действительно непреложные законы жизни, то как же жить, не имея о них никакого представления? Или, может быть, не ему и заниматься придется всем этим? Кто-то там где-то и будет ведать. Но ведь и он будущий этот кто-то... он же юрист". Карташев тяжело вздохнул. "Да, лучше было бы взять себе какую-нибудь специальность. А может быть, и так проживу... живут же люди... Вон идет, и вон, и вон... По мордам видно, что ничего им не снится... Ну, газеты каждый день буду читать... Каждый день в газете какой-нибудь новый вопрос. Два-три года каждый день читать газету, и не заметишь сам, как по всем вопросам будешь все знать... Черт с ним, брошу глупый абонемент, что мне в самом деле скажет какой-нибудь Шлоссер... Подпишусь на газету и буду каждый день читать. И буду заниматься: пора, а то срежусь (сердце Карташева екнуло)... прямо буду зубрить, как Корнев анатомию, и отлично... это вот верно... по крайней мере, теперь чувствую, что стою на действительной почве. Ну, не писатель; экое горе... а все-таки на второй курс перейду, курить бросил, на втором курсе, а там каникулы, домой". Карташев вспомнил о Верочке. "И она пусть убирается к черту... Точно в самом деле так клином и сошелся свет... Проживем!" Карташев на радостях, что нашел наконец выход, прибавил даже лишний гривенник извозчику. На этот раз Карташев засел за лекции так, как, казалось, давно и следовало. Он читал, составлял конспекты, зубрил на память и медленно, но упорно подвигался вперед. Это не было, может быть, истинное понимание, истинное знание, может быть, это даже не был просвет, а был все тот же в сущности мрак, но у Карташева в этом мраке вырабатывалось искусство слепого: он ощупью уже знал, как и где от такого-то пункта искать следующего. Он знал, что каждая философская система, которую он брал теперь одну за другой приступом, будет несостоятельна, и его интересовало: в чем именно несостоятельна? Он старался угадать, но каждая из систем казалась неуязвимой. А когда он заглядывал дальше и узнавал ее слабую сторону, он удивлялся, как сам не мог додуматься до такой простой вещи. Разрушение некоторых систем вызвало в нем самое искреннее огорчение. Симпатична была школа стоиков по ясности изложения, эпикурейцы прельщали содержанием, но уж как-то слишком откровенно все у них выходило; киренаики были тоже в сущности эпикурейцы, но скромнее. "Вот этой философии я буду последователем, - с удовольствием думал Карташев, - приеду домой: Долба, Вербицкий, Семенов... кто ты? Я киренаик..." Когда Карташев дошел до Декарта, он думал: "Отчего бы мне самому свою собственную философскую систему не выдумать? ну, хоть маленькую... Ну, вот, допустим, что я тоже философ и решил создать свою собственную философию. С чего я начну?" Он сосредоточенно смотрел перед собой, стараясь раскопать в своей голове скрытый клад. Но ничего там не находил. "Мой друг, ты ищешь ночью там, где я днем ничего не нахожу", - вспомнил он слова из какого-то анекдота. "Неужели я такой идиот, что не могу создать даже плохенькую философию?.. Ну, всякий философ начинает с принципа и им уже охватывает весь мир, все существо вещей, отыскивает точку приложения данного момента... ну, вот, Декарт говорит: "Cogito, ergo sum"*, - и поехал... Но вот и я тоже: "Cogito..." ______________ * Я мыслю, следовательно, существую (лат.). Карташев пригнулся, смотрел на носок своего сапога и уныло шептал: - Cogito, cogito, а ни черта не выходит.
XX Мечты Ларио об уроке неожиданно сбылись: по вывешенному в институте объявлению он получил урок. Ларио веселый пришел к Шацкому. - Знаешь, - смущенно разводил он руками, - довольно глупое положение: я - гувернер!.. Что из всего этого выйдет, я решительно не знаю. Двадцать пять рублей на всем готовом... Прогулки с сыном... славный мальчик, лет десяти... - Прогулки эти превратятся, конечно, в свидания с Лизками, Машками... - Положим, это ерунда, но, понимаешь, мамаша... - А мамаша какая из себя? - Не в том дело. Понимаешь, насчет религии пристает... Молитвы с ним по вечерам читать... А здесь я совсем пас, Миша. - Сколько лет мамаше? - Да глупости... Ну, лет тридцать. - Муж есть? - Есть... Интендант, что ли; о честности мне лекцию прочел. То есть черт знает что такое... Ларио пустил свое "го-го-го" и еще смущеннее посмотрел на Шацкого. - Понимаешь, она считает, что в современном обществе недостаточно уважают... черта. Ей-богу! Еще, говорит, одну сторону религии признают, а другую - вот этого самого черта - совсем знать не хотят... отсюда и все зло, потому что, понимаешь, черту только это и надо; ты думаешь, что говоришь с ученым, а это черт... то есть не сам ученый - черт, а черт в него забрался именно потому, что он и не верит в этого черта: кто не верит, к тому он и лезет. - Что ж она - сумасшедшая? - Нет... - в гимназии была. "Я, говорит, не могла бы жить, если бы не имела положительных идеалов... жизнь, книги, наука не дают их..." Все они путаются... - Они или она? - И не глупая так, а как до черта дойдет, сама хуже черта: глаза загорятся... "Я, говорит, и сыну говорю: никому не верь! мне не верь... иди к батюшке, и если он скажет, ну, тогда ему одному и верь". Понимаешь? - Понимаю, что тебя вон выгонят. - Ну, это ты врешь. - И что ж, молитвы с ним будешь читать? - Го-го-го... нет, сказал, что я католик... - То есть черт знает что такое: гувернер, католик.
Через неделю Ларио опять пришел к Шацкому. Шацкий сидел за лекциями. - Жив еще? - встретил его Шацкий. - Целую неделю, Миша, как видишь, высидел, ну, а сегодня уж невмоготу: говорю, так и так, тетку надо проведать. "Где живет?" На углу, говорю, Гороховой и Фонтанки. Понимаешь? Не соврал... - К Марцышке? - Требуют... Все пять в складчину бенефис мне дают... Да! Знаешь, Катя Тюремщица - готова... Три дня тому назад... - Откуда ты узнал? - Шурка сказала. - Значит, сношения есть все-таки с Машками и Шурками? - Есть, конечно, Миша. Почты для всех устроены... Конвертик этакий, почерк приличный: все как следует. Rendezvous* напротив... Полпивная, вполне приличная. Особая комната, все как следует... Раз с Шуркой сидим: слышу, кухаркин голос... ______________ * Свидание (франц.). Ларио произнес "кухаркин голос" с той интонацией, с какой говорил "шшиик" и вообще все то, что хотел подчеркнуть. - Ругает, то есть на чем свет стоит, своих господ, и главным образом не так барыню, как барина. - За что? - Подбивается к нянюшке... Ларио бросил шутовской тон и заговорил серьезно, с своей обычной манерой, скороговоркой: - Понимаешь, действительно подлец... с виду этакий солидный, брюшко, тут на подбородке пробрито, лет этак пятьдесят уж будет, и вдруг за нянькой, а та совсем еще девочка... ну, лет пятнадцати... И прелесть что за девочка... Боится его, а он пользуется... Разговор оборвался. Ларио прошелся по комнате. - Ну, а ты, Миша, как? Шацкий утомленно закрыл глаза. - Ты все худеешь. - Я плох... Он сделал гримасу и провел рукой по лицу. - Здешней воды не переношу... Денег нет... и высылать не хотят... Мне, кажется, остается одно: пустить себе пулю в лоб. - Что ж, пускай, Миша... мы тебя хоронить будем, а ты только этак головкой станешь поматывать... знаешь, как анафема... - Дурак... Какая анафема?.. - Старушка одна такая была. Ну, жила себе где-то, не видала никогда анафему... Ну, и пошла искать. "Видела анафему?" - спрашивают ее. "Видела, батюшка, видела..." Выскочил к ней какой-то волосатый да кричит: "Анафема!!", а она сидит да только головкой поматывает, а он опять: "Анафема!.." Шацкий не слушал. - Нет, Миша, ты что-то того... действительно плох... Шацкий встал, оттопырил пренебрежительно нижнюю губу и продекламировал тихо, закатив глаза: - Волк, у которого выпали зубы, бешено взвыл... - Миша, не грусти: зубки есть еще у тебя. Шацкий лениво потянулся. - Ну, что ж ты? Деньги есть? - спросил он. Ларио смутился. - Трешница, Миша, есть... Понимаешь, я того... я как только получу, тебе сейчас же... того... Шацкий сделал вид, что хочет зевнуть, но не зевнул и, опять падая на диван, лениво произнес: - Успокойся. - Понимаешь... хоть и бенефис, а все-таки надо... понимаешь... - Понимаю, - устало кивнул головой Шацкий. - А впрочем, Миша, если ты уж так плох... Шацкий не сразу ответил. - Не надо... - Нет, ты послушай... - Оставь... у меня опять живот болит. Он побледнел, скривился от боли, а Ларио упорно смотрел на него: - Ничего, Миша, пройдет: это весна. Через несколько минут он уже прощался: - Ну, Миша, мне того... пора. Ты что ж, писал домой? Шацкий покосился в угол и небрежно ответил: - Писал, что в госпитале уже... - Ну? - Ну, и вот... - Пришлют, Миша. - Конечно... Проводив Ларио, Шацкий устало потянулся, взял лекции дифференциального исчисления и лег с ними на диван. Шел третий экзамен. В году он почти ничего не делал и теперь занимался. У него была какая-то своеобразная, совершенно особая манера знакомиться с предметом: он принимался за него с конца, потом перебрасывался куда-нибудь к средине, возвращался опять к концу, опять подвигался вперед, и так до тех пор, пока не прочитывал всего предмета. Тогда он начинал опять сначала, и если успевал кончить все чтение до экзамена, то шел и выдерживал его блистательно. Если же не успевал, то тоже шел и выдерживал, всегда обращая на себя на экзамене внимание всех: и студентов и профессоров. Он размахивал руками, шаркал ногами и точно нарочно дразнил самых злых или обидчивых профессоров. Очередные студенты волновались и тоскливо шептались между собой: - Вот рассердит-таки... и что это за пошлая манера? Но Шацкий умел брать какой-то такой тон, который не раздражал. Профессора высшей алгебры, молодую звезду, очень, впрочем, немилостивую к плохо понимавшим студентам, он даже так смутил, что тот в конце концов должен был извиниться. - У вас конечного вывода нет, - с гримасой, наводившей панический страх на студентов, подошел молодой черненький, во фраке, профессор к доске Шацкого. Шацкий фыркнул. - Лагранж и этого не требует... Он дает студентам свою книгу и только просит объяснить ему. - Я признаю такой способ, - поспешно, покраснев, сказал профессор. - Я не настаиваю... Если вам угодно словесно... И между профессором и Шацким начался словесный диспут почти по всему предмету. - Достаточно... Извините, пожалуйста... Профессор протянул Шацкому руку. Шацкий положил мел и, стоя рядом с профессором, следил без церемонии за его рукой, ставившей три пятерки. Он пренебрежительно фыркнул и пошел прочь из аудитории, не замечая или не желая замечать взглядов, почтительных и завистливых, своих сотоварищей. Но экзаменационные победы доставляли ему только мимолетное удовлетворение: денег не было, здоровье расшатывалось. - Да, да, - печально говорил сам себе Шацкий, - еще одна такая победа, и я останусь без войска... В то время как у Шацкого экзамены начались с десятого марта, у Карташева они должны были начаться в мае. Карташев усердно занимался и думал об экзаменах с некоторой гордостью. Пройденное было все в голове и сидело прочно: он открывал наугад любую страницу, прочитывал начало и бойко рассказывал себе дальнейшее содержание. В разгаре занятий в Карташеве проснулась опять жажда к писанию. На этот раз ему хотелось писать уже не веселое, а что-нибудь сильное, драматическое и жалостное без конца. Он остановился на теме: нуждающийся студент доходит до последней нищеты и лишает себя жизни, выбрасываясь из окна четвертого этажа. Наступившая пасха помогла придумать рамки рассказа. Карташев ходил ночью под пасху к Исаакию и решил уморить своего героя как раз в эту ночь. Студент стоит у окна. Перед его глазами в темноте звездной ночи вырисовывается как бы окутанный флером, весь освещенный, точно качающийся в воздухе, Исаакий; студент смотрит и вспоминает все свое детство, радостную семейную обстановку былого времени в этот день и, окончив свои воспоминания, собравшись с духом, выбрасывается из окна. Описать последний момент стоило Карташеву большого труда: лично ему, сидевшему до некоторой степени в душе злополучного героя, не хотелось вылетать в окно; он ощущал во время писания ужас и полное нежелание лететь, - точно какая-то сила отталкивала его, и так живо, что для него было ясно, что он, Карташев, сам ни при каких обстоятельствах в окно бы не вылетел... да и никаким другим способом не выпроводил бы себя за пределы этого мира добровольно. "А не добровольно?" - задавал себе вопрос Карташев, и, вдумываясь в последнюю минуту такого конца, он на мгновение чувствовал весь ужас ее, вздрагивал и с радостью думал, что, слава богу, в настоящий момент он еще жив, здоров и молод. Две недели писалась повесть. Много слез за это время было пролито Карташевым, - так жаль было ему своего героя. Не только Карташев плакал: бедная девушка, серая с лица, некрасивая, рекомендация хозяйки для переписки, отдавая рукопись хозяйке, чтобы та уже вручила Карташеву, призналась: - Мы с мамашей так плакали... Это вот место, где он свое детство под пасху вспоминает, так хорошо... И ведь по примете как раз и вышло: разбил он тарелку тогда с пасхой, а это уж непременно к худому... Очень хорошо... Так как литература отвлекла Карташева от приготовления к экзаменам, то, чтобы покончить совсем со своим писанием, он решил, не медля после переписки, снести рукопись в какую-нибудь редакцию. В какую? Конечно, в лучшую. Карташев вышел как-то утром из дому с свернутой рукописью. "Ехать или идти?" Денег было мало, совсем мало, как у самого настоящего литератора, и Карташев подумал: "Конечно, идти, - прямо неприлично даже - ехать". По мере приближения к редакции Карташев волновался все сильнее, и, когда наконец подошел к подъезду ярко-красного дома, руки его были холодны как лед, а ноги только что не подкашивались. "А вдруг откажут? Вдруг крикнут: пошел вон! Ну, положим, так не крикнут, но все-таки все сразу поймут, что отказали. Не назад ли, чтобы не переживать опять душевной тоски? А переживешь..." - неприятным предчувствием вдруг засосало Карташева, когда, отворив дверь, он очутился в небольшой приемной редакции. При его появлении из внутренних дверей вышел средних лет господин с брюшком, с одутловатыми щеками, с двумя колючими маленькими глазками и молча уставился на него. - Я желал бы... - Рукопись? - уныло перебил господин. - Да, я желал бы... - Позвольте. И, получив рукопись, господин ушел, лениво размахивая ею и бросив резко, как команду, на ходу: - Через две недели. Карташев, машинально поклонившись его спине, выскочил в переднюю, оттуда на лестницу, выбежал на улицу и радостно подумал: "А все-таки принял! Может, и напечатают... Неужели напечатают?! Его, Карташева, произведение?!" Мимо прошел какой-то молодой брюнет с длинными волосами, взглянул внимательно на Карташева и вошел в подъезд редакции. "Наверно, писатель..." Карташев оглянулся и посмотрел ему вслед. - Ехать, что ли? - обратился к Карташеву извозчик. "Нет, теперь совсем неловко, кто-нибудь из редакции в окно может увидеть, подумает, что денег много... возьмут и откажут... а так, может: бедный студентик... что уж его? Напечатаем... И вдруг гонорар, знакомятся... Надо будет за эти две недели прочитать, что писалось в их журнале, хотя за этот год... Жалко, как раз экзамены... А какой этот господин, который взял рукопись: брр... какой страшный... А может, только с виду, а на самом деле даже очень добрый... особенно, как прочтет... и тема такая подходящая: бедный студент умирает от нужды... и такой ужасной смертью". Карташев подумал: "Сегодня уж не буду заниматься: пойду к Шацкому, - давно у него не был". Карташев шел, думал, вспоминал и переживал снова свои ощущения при передаче рукописи. Ему вдруг сделалось грустно; как летит время, - быстро, неудержимо: был давно ли мальчиком, гимназистом, теперь писатель... вся жизнь так пройдет... Мелкие радости, мелкое горе... Если даже и примут: печатают же ведь и плохие вещи... А все-таки... И опять веселые мысли полезли в его голову: приедет он домой уже на втором курсе, не курит, литератор... Ах, если бы бог дал, чтобы приняли... Карташев проходил в это время мимо церкви и, подняв глаза на крест купола, подумал: "Святой Артемий, моли бога обо мне, грешном, чтобы приняли мою рукопись..." Был ясный, но холодный апрельский день, и Карташев с удовольствием, чтоб согреться, прошел весь путь к Шацкому пешком. Не доходя квартала два до квартиры Шацкого, он неожиданно увидал своего приятеля на улице за очень оригинальным занятием. На углу Офицерской и Фонарного переулка стоял высокий Шацкий, расставив широко свои длинные ноги, и, держа в руках старые ботинки, что-то очень убежденно и деловито доказывал татарину. Костюм Шацкого был не из обычных: вместо пальто на его плечи было небрежно накинуто его тигровое одеяло, сложенное вдвое. Некоторые из прохожих останавливались и с интересом следили за продавцом и покупателем. Ни Шацкий, ни татарин не обращали на них никакого внимания. Татарин то брал в руки ботинки, осматривая их внимательно, то снова возвращал их Шацкому с пренебрежительным видом. Карташев остановился на противоположном углу и незаметно следил за всем происходившим. Продав ботинки и получив деньги, Шацкий облегченно вздохнул и повернул к своему дому. Карташев подождал немного и нагнал приятеля уже на следующем квартале. - Лорд... Шацкий радостно и в то же время пытливо остановился перед Карташевым: видел ли он или нет? Карташев старался сделать самое невинное лицо, но что-то было, и оба приятеля залились вдруг веселым смехом. Затем, взявшись за руки, они пошли рядом, не обращая внимания на глядевших на них прохожих. - Лорд, погода мне кажется особенно хорошей... - Не правда ли, граф? Хотя, впрочем, холодно... ладожский лед идет. Карташев сделал гримасу. - Да, но пледы нашей Шотландии, лорд... Карташев заглянул в смеющееся, румяное от холода лицо Шацкого. Они прошли еще несколько шагов. - Лорд, вы, конечно, гуляли? - Как вам сказать? Да-а... - Хорошая вещь это - прогулка, лорд. Но иногда под видом прогулки происходят ужасные вещи... Вы знаете нашу Шотландию, лорд: убить, например, человека, снять с него ботинки... Шацкий смущенно хохотал. - Это не убийство, граф Артур... вы ошиблись... это - нищета... - А! В таком случае это ничего, лорд. Лучшие роды впадают в нищету, и можно старые ботинки продавать с таким достоинством, какому позавидуют короли... Они подходили к дому. Шацкий перестал смеяться. - Не говори только, пожалуйста, Ларио, что я продал его ботинки, а то убьет... я обещал заложить только, но нигде их не берут или дают двадцать копеек. - Ларио не на уроке разве? - Какой там урок? Уже прогнали... с городовым... Иди ко мне, я только куплю к чаю. Шацкий пошел в лавочку, а Карташев поднялся к нему в квартиру. В комнате у Шацкого на полу в одном нижнем грязном белье ползал Ларио, внимательно высматривая что-то под кроватью. Увидав Карташева, Ларио смущенно поднялся, прищурился и поздоровался. - Ты что это? - спросил, раздеваясь, Карташев. - Понимаешь, курить хочется черт знает как... - Окурков ищешь? - Да уж нет ни одного. - Плохо. - Совсем плохо... Вот Миша пошел, может, ботинки мои заложит. - Заложил... сейчас придет. - Заложил! - встрепенулся озабоченно Ларио, - как бы не пропал теперь с деньгами? - Сейчас придет. - Вот, как видишь, всего меня заложил. И сам в одеяле ходит днем, а вечером в салопе горничной. - А что ж твой урок? Ларио только рукой махнул. В коридоре раздался резкий крик Шацкого: - Самовар?! Шацкий вошел, бросил чай, сахар, колбасу и хлеб на стол, сбросил одеяло и выжидательно посмотрел на Ларио. - Нет, Миша, прежде всего покурить. Шацкий не спеша вынул пачку папирос и бросил их Ларио, процедив сквозь зубы: - У-у, животное... Ларио жадно закурил папиросу. - А-а, - затягивался он с наслаждением, выпуская дым. Шацкий, присев, отломил себе кусок хлеба и колбасы и принялся с аппетитом есть. Ларио, накурившись, тоже начал есть, а за ним и Карташев. Подали самовар. Утолив голод, Шацкий вдруг побледнел и, на вопрос Карташева о причине, с капризной тоской в голосе ответил: - Опять живот... - Зачем же ты ешь колбасу? Шацкий не удостоил ответом и, угрюмо сгорбившись, побрел к своей кровати. - Что, Миша, аль издыхать взаправду собрался? - спросил Ларио, впавший было уже в свое молчаливое настроение после еды. Шацкий лежал молча. - Что ж, родные так-таки ничего и не посылают? - спросил Карташев. Он подождал ответа и задал другой вопрос: - Что же вы дальше будете делать? - Понимаешь... - смущенно заговорил вдруг Ларио, - и урочишко, как на смех, сорвался... И ему плохо, и у меня ничего. - У меня есть Георгиевский крест отца, альбом, заложите... - Нет, - быстро поднялся Шацкий, - ты спроси этого подлеца, как его выгнали. - Животик прошел, Миша? - спросил повеселевшим голосом Ларио. - Животное, - ответил ему Шацкий и пересел к дивану. Ларио любовно смотрел на него. - Говори, что ты наделал... Перебиваемый Шацким, Ларио смущенно, скороговоркой рассказал Карташеву запутанную историю своего изгнания. - Понимаешь... паршивый капитанишка, то есть черт знает что с этой бедной нянюшкой сделал... А тут как раз я дрызнул... - Нет, постой, как дрызнул? Ларио пустил свое "го-го-го". - Ну, понимаешь, уехали они в театр... ну, дети там спать легли, а Шурка... пришла, значит... - В семейный дом? Ларио покоробил вопрос Карташева. - В этот самый семейный дом и в эту самую даже, можно сказать, спальню... - Ну, ну, дальше, - перебил Шацкий. - Что ж дальше? За пивом послали... угостили кухарку: женщина бегала, - она и рассказала нам все. Пошли к няньке: сидит в кухне и плачет. Верно? - спрашиваем. Верно. Шурка говорит: "Ну, так я ему, подлецу, все глаза выцарапаю". Ну, а я говорю: "Врешь, я ему выцарапаю, уж коли так". Ну, еще дрызнули... Выпроводил я Шурку, а то ведь действительно, думаю, скандал сделает... - А сам убить хотел, - перебил Шацкий. - И убил бы подлеца! - вспыхнул вдруг Ларио. Карташев с недоверием и страхом смотрел на загоревшиеся глаза Ларио. - Он и сейчас его убил бы, - проговорил Шацкий, - а что было неделю тому назад. - Убил бы, убил, Миша... - У, животное! Вот с этаким в одной комнате и живи. Ты и меня убьешь когда-нибудь? - Тебя за что убивать, - равнодушно ответил Ларио. - Ну, что ж дальше было? - перебил Карташев. - Ну, вот, Шурка ушла, а я думаю: выпью еще пива, может, засну. Не тут-то было... пятнадцать бутылок выпил: не пьян, спать не хочу, а во мне вот все так и дрожит - убить его, подлеца, и конец... дух захватывает, и свет не мил, если не убью. Пошел на кухню, говорю: "А что, у вас кухонный нож каков?" - "Вам зачем?" - спрашивает кухарка. "Свинью зарезать". Взял нож, попробовал, говорю: "Годится..." Да этак на кухарку и посмотрел. Та так сразу и побелела: по-ня-ла! Нянюшка в слезы... "Не плачь", спать ее отправил к детям, взял нож и хожу себе перед лестницей, жду, когда приедут они из театра... Похожу, похожу, выпью пива и опять на часы... Ларио перебил сам себя и своим обыкновенным добродушным голосом сказал: - Черт его знает, совсем ошалел и убил бы, если б не случай! - Хороший случай, - фыркнул пренебрежительно Шацкий. - Какой случай? - Думаю: дай я пойду и поцелую в лоб невинную честную, опороченную девушку... И пошел в детскую... Пошел в детскую, лежит она в кроватке... Невинные младенцы кругом... Мой ученик... пять образков над его кроваткой... Ну, подошел я к бедной девочке; вижу, - притворяется, что спит, а сама дрожит. Наклонился я, этакий братский поцелуй ей в лоб... - Глава пятая: поцелуй разбойника, - вставил Шацкий. - Врешь, Миша: чистый, святой поцелуй... Она плачет... сам плачу... жалко... Девочка совсем ведь еще... В это время кухарка и успела, подлая, сбегать к дворнику... Вышел я опять на свой пост, заглянул я в кухню: сидит. Я говорю ей: "Ты не бойся!" Она говорит: "Да мне что ж бояться, когда душенька моя ни в чем не повинна". - "Верно", - говорю. "Да вы бы, говорит, сударь, тоже бы оставили это дело". - "Ну, нет, говорю, за такие советы ответить можешь и ты, потому что я и пьян, может быть, и сам не знаю, что могу сделать". Замолчала, как в рот воды набрала, и не смотрит. Постоял я и ушел. Тут вот немножко уже не помню. Помню, какой-то разговор с ней на лестнице был. Вдруг звонок... смотрю: дверь внизу отворяется... один городовой, другой, пристав... а сзади капитанишка с женой. Пристав уговаривать меня начал, а я кричу ему: "Кто подойдет - убью!" Вдруг сзади, чувствую, схватило меня несколько человек, спереди городовые подоспели, пристав на меня... отняли нож... барыня подскочила да за волосы меня, а сама визжит благим матом. Отцепили ее, а капитанишка, белый как стена, - знает, мерзавец, в чем дело, - урезонивает ее: брось, брось! Ну, тут я не выдержал и говорю: "Сударыня, вот вы все о чертях беспокоитесь, а не видите, что с чертом живете". Он как заерзает: "Ведите его в участок, ведите в участок". - "В участок я, говорю, пойду, а вы все-таки, господин, - подлец, с нянюшкой вашей подлость сделали". Мадам: "Ах!" А он кричит ей: "Да не верь же ты ему, видишь - сумасшедший". - Ну? - Ну, го-го-го. Я ему этаким дьяволом расхохотался в глаза. А тут меня тащить стали... - На другой день, - перебил его Шацкий, - сплю я, стучат в дверь: полицейский. "Господина Ларио знаете?" - "Знаю!" - "Сидит за покушение на убийство в Василеостровской части". Поехали, сидит. "Можете удостоверить личность этого господина?" - "Могу". - "Можете взять на поруки?" - "Могу..." - "Извольте". И вот... как видишь... привез его. "Я, говорит, все-таки паршивого капитанишку убью". Что ж мне с ним делать? Раздевайся... Ларио, прищурившись, смеялся. - Теперь вот он смеется, а неделю тому назад... И главное - на вид бык, а нервы, как у бабы... Познакомился я и с капитаном и с женой - очень милые люди. Ездил вещи этого подлеца брать. - А что ж жена, по-прежнему, осталась с мужем? - спросил Карташев. - Конечно. - И нянька там? - И нянька. Капитан расхваливает и его, одно, говорит, несчастье: сумасшедший. Ну, и я, конечно: "Да, да, сумасшедший". Очень, очень приличное семейство. Отказались от обвинения: сам капитан уладил в полиции все дело. Ну, вот... Шацкий отбросил руку по направлению Ларио. Ларио в это время, пригнувшись, перебирался с дивана на кресло и оттуда на кровать. Добравшись до кровати, он свернулся в клубочек и сказал: - Хорошо, Миша. - Шурочку бы еще? - Что ж, не мешало бы. - Что наконец выйдет из этого господина? - спросил Шацкий. - Дурак ты, Миша, - ответил равнодушно Ларио, - ничего не выйдет... - И как же тебя опять рекомендовать? - Порекомендуй меня, Миша, к честным людям в ничего не бойся... - К Марцынкевичу тебя только и рекомендовать. - С удовольствием, Миша. Ларио стал вертеться и рычать. - То есть зверь, а не человек. - Го-го-го! - Нет, этот человек... и катар... и экзамены... все это убьет меня... - Опять животик заболел, Миша? Не падай духом: все перемелется, мука будет... Шацкий положил голову на руку в смотрел опять уныло и расстроенно в пол. - Зачем ты в самом деле отравляешь себя, - сказал Карташев, - ешь колбасу?.. - Что ж мне есть больше? - капризно, с детским раздражением спросил Шацкий, - и на колбасу нет денег. - А твои экзамены как? - Что ж экзамены? Я и сам не знаю, как их в этой обстановке выдерживаю. - А ты, Ларио, не держишь совсем? - Совсем... - Он поднялся с кровати и вдруг закипятился. - Странно даже задавать такие вопросы: что ж я, в подштанниках, что ли, пойду их держать? Он же заложил все. - Я виноват... - Тебя никто не винит, но факт... лекций нет, одежи нет, жрать нечего... - Ларио опять лег, повернулся к стене и добавил: - И самое лучшее, если ничего нельзя переделать, нечего и сил тратить: спокойной ночи. Немного погодя по ровному дыханию Ларио ясно было, что он действительно заснул. В окно смотрели какие-то однообразные, серые, унылые, точно преждевременные сумерки. - Пора домой, - тихо сказал Карташев, нарушая молчание. Шацкий поднял голову. - Ну что ж, едем, - устало ответил он, - если крест и альбом даешь... Завтра опять экзамен: на всю ночь засяду. - Ну, однако, ты совсем так сорвешь себя. Шацкий фыркнул. - Не в этом счастье, мой друг... Пожалуй, салоп лучше надеть... Он ушел в кухню и возвратился в салопе горничной. Грусть его маленького больного лица еще сильнее подчеркивалась его комичной, высокой фигурой в женском пальто. Карташеву хотелось сострить, но он не решился. - Идем, - позвал Шацкий. Они молча спустились на улицу. Проходя мимо освещенного подъезда главной лестницы того дома, где жили Шацкий и Ларио, Шацкий остановился перед стоявшим у подъезда швейцаром. - Ну что? - спросил он швейцара. - Не говорил еще. Да уж не беспокойтесь, - что можно будет, сделаем, - ответил швейцар. - Вы уж, пожалуйста... - В чем дело? - спросил Карташев, когда они отошли. - Дельце одно... Петьку, подлеца, пристраиваю. Одно семейство за границу собирается, - вот я и хочу Петьку с ними послать. - Как же ты его пристроишь? - А вот через швейцара... Очень милый человек... познакомился с ним и узнал... - Как же это ты познакомился с ним? - Мой друг, что ты допрос снимаешь? - быстро ответил Шацкий, - знаешь, и деньги есть. Этот Ларио... он меня окончательно убивает... А если бы еще знал, что я продаю его вещи... Ведь все наново покупать придется: какой это процент? И на него же идет... - Отчего же ты продаешь? - Да потому, что в кассе мало дают... Я и свои все вещи продал. - Главное, и я ничего не имею... Может быть, впрочем, я буду скоро иметь... И Карташев рассказал о своем писании и о своей снесенной в редакцию рукописи. - Все деньги тебе... - Merci, - улыбнулся Шацкий. - Ты не шути, Миша, а вдруг... - Крест золотой? - Да, с эмалью. - Едем... Приятели наняли извозчика и поехали. - Об деньгах и думать даже не стоит, - говорил на извозчике Карташев, - все ведь это такие глупости... - Ну, нет, мой друг, именно без денег все глупости... Между приятелями завязалась беседа, что называется, по душе. Шацкий, что бывало с ним редко, был не только серьезен, но и определенен. Ему хотелось высказаться, и он говорил с своей обычной быстротой и живостью. Только мгновениями, когда его схватывали колики, он кривился и замолкал. - Васька Корнев считает меня, конечно, так чем-то... явлением понятным, но грустным... Мой друг... таких, как я, сто миллионов; таких, как Васька, ну... сто тысяч... Во всяком случае, place a moi*, и если он себя считает вправе меня игнорировать, то он должен признать, по крайней мере, и за мной это право... Постой, постой... а следовательно, Васька сам по себе, а жизнь сама по себе... И эта жизнь в полном противоречии со всеми Васькиными теориями: знать их не хочет... А Ваське жить надо в этой же жизни... Как ему жить? По-своему? Он знает, что его к вечеру же упрячут... и хорошо еще, если только в сумасшедший дом, - там хоть говорить можно все и кормят, - а то ведь и хуже еще может быть... Спрятать свои идеалы и кое-как у этой же жизни свой кусок хлеба отбирать?.. И со смертью в душе волочить свое раздвоенное существование... вся энергия подорвана... жизни нет... Следовательно, прежде чем ставить себя в безвыходное противоречие, надо обеспечить себе, по крайней мере, ну хоть свободу действий. Надо платить за все, и за право быть честным прежде всего... А то: "Что вам угодно?" - "Я желаю поступить на службу". - "Ваш образ мыслей?" - "Мой образ мыслей... мой голодный желудок..." Глупо и пошло... ______________ * место за мной (франц.). - Ну, уж и пошло... - И все это понятно... Собственно, у нас масса еще совсем не образованна, а отдельный кружок за облака ушел... ушел так далеко... ну, вот, за веревку тянут, - не там тянут, где привязана она, а там где-то за конец... Пожалуйте тянуть поближе, а не желаете, возьмем других людей, которые даже лучше, если не знают этих, а-а-а... Понимаешь? - То есть, значит, образованных людей не надо? - Если эти люди ушли так далеко от остальной массы, то что ж в них толку для данного момента? Они не работники, у них нет точки приложения... Ну, вот Вася... Может он что-нибудь делать из житейского? Нет... Сомневающийся Вася ничего не может... И все-таки этот еще робкостью хоть своего характера возьмет. А возьми такого, который захотел бы быть последовательным, не лгать, не фальшивить. - Так и надо, я думаю, стараться. - Ну, вот, старайся. Ну, вот, представь себе, этот самый капитанишка, у которого Ларио жил, проснулся бы однажды и захотел быть вдруг справедливым и последовательным... жене признался бы про няньку, детям объяснил бы, что он из-за них же взятки должен брать; доказал бы и им, что ничего другого, кроме негодяев, из них не выйдет; начальству своему объяснил бы, что он вор... Встретил бы на улице нищих, ничего не евших, отдал бы им от них же награбленное... сам бы очутился в таком же положении... пришел бы сам уже к какому-нибудь пузатому трактирщику требовать и себе еду... ему не дали бы... что ж он? повесился бы или убил трактирщика? В тюрьму или в сумасшедший дом? Ну, он пристроился, а семья, дети?.. И тяни свою лямку: кто способен ее тянуть, тому и место и в жизни, а кто нет - за борт... Шацкий замолчал. - Ужасная теория... - Ничего ужасного... ужаснее сентиментализм, фарисейство, ханжество... делайте гадости, но не называйте по имени... Швейцар? швейцар и швейцар, а будь у него миллион? завтра же пред ним преклонятся... И нечего и морочить себя: можешь приобрести деньги, а с ними и право быть честным, умным, талантливым, право делать что хочешь, - живи; нет - пулю в лоб, и черт с вами. Карташев смотрел в лицо Шацкого. - Ты шутишь или серьезно говоришь? - Я говорю то, что я и сделаю... А Васька никогда ничего не сделает, потому что в нем не один, а два и даже три человека сидят: один - зависимый от всего остального общества, другой - зависимый от кружка, а третий - он сам, раздвоенный, расстроенный... черт знает что... Шацкий сморщился от боли и замолчал. Карташев тоже молчал и вдумывался в слова Шацкого. - Это ничему не мешает, - отвечал Шацкий. - Есть на свете, конечно, "священный огонь"... У кого он есть, так и есть, - деньги не только ему не помешают, а помогут... - Да, но если я за деньгами погонюсь, то я там и останусь. - Значит, не священный огонь!.. В Америке для юноши идеалом ставится богатство, и это не мешает быть у них Брет-Гартам... И всей Америке не мешает шагать черт знает как вперед, потому что, само собой, там каждый, делая свое дело, делает этим самым и общее громадное дело... потому что жизнь не богадельня, а мастерская... А что из этой мастерской выходит, об этом и говорит нам Корнев... и это, конечно, поймет такой же новый Корнев следующего поколения с своего маяка, но жизнь и от него уйдет... Для науки это нужно и для прогресса тоже, но для несущейся мимо жизни c'est bete comme tout...* и жизнь идет, как идет, и вперед ее не забежишь, потому что там впереди еще нет никакой жизни... И вот этот, вот, что развалился в военной форме в своей коляске, он лучше подходит к требованию этой жизни, потому что его прет, и он прет без рассуждения... ______________ * это глупо, как всё... (франц.) - И ты его больше уважаешь? - Я презираю его столько же, сколько и бессильный протест, но я хочу иметь право презирать... хочу иметь свое войско... деньги... и это американец понимает. - Что ж американцы? их жизнь вовсе уж не такая симпатичная. - Да? - А конечно... эксплуатация самая дьявольская. - Да, да... у нас ее нет... Вот это и есть гнусный сентиментализм и фарисейство: сами гнием на соломе, соломой питаемся, кулачество, с каким не сравнится никакая Америка!.. сами нищи духом, волей, знанием даже нашей действительной жизни... и ни к черту не годимся, а Америка - дрянь... не симпатичны... Факир индийский - недосягаемый идеал для нас: у того хоть мужество есть - прямо лечь и лежать, отказаться от всего. Глупо, глупо все это... Презрение к подлецам вообще, а в частности у такого же подлеца в услужении?.. нет, мой друг, слуга покорный... Приходи, когда у меня будет несколько миллионов, я тебе с удовольствием один дам на газету, а вы, как тараканы на морозе, полопаетесь... но жалкой, зависимой роли я не желаю играть... Не желаю!! Не желаю!! Шацкий так закричал, что, если бы не грохот мостовой, на него бы все оглянулись. Но мостовая грохотала, ехали экипажи, телеги, звонили конки, шли прохожие, и приятели продолжали изливать друг другу свои мысли. - Но каким же путем ты хочешь нажить миллионы? - Ну, подрядчиком сделаюсь, когда кончу курс. - Надо знать же это. - Узнаю... Надену смазные сапоги, поступлю в десятники. - Ты? - граф, лорд? - Буду и графом и лордом - чем захочу... и ты будешь считать за честь сидеть у меня в кабинете. - И будешь мошенничать на подрядах, подкупать, раздавать взятки? - Постой... Виктор Гюго нажил миллион своим писанием? - Ну? - И не он один. Граф Толстой сотни тысяч нажил... Это уж самый идеальный мир. Однако ж не стеснились взять с людей потому только, что могли это сделать. Почему же я буду конфузиться, если я тоже могу? И я ничем не торгую, а те своими идеалами торгуют. Возьми, чтоб хватило на жизнь: нет, он миллион берет. И все за честь для себя считают хоть посидеть рядом за тем столом, где сидит этот гений... - Именно за то, что он гений. - Ого! Почище гению, Пушкину, за это самое всадили пулю, за то только, что авторитет своего гения не мог поддержать презренным металлом. Не хватало средств, а жена, жизнь, вся обстановка тянет. Первый предлог, и готово... нет, mon cher, все это глупо... Представь себе, что все - Корневы: мы бы все и сдохли бы с голоду, замерзли бы на улицах. А вот надо нам всем деньги - и кипит дело: и едим, и освещение, и дома, и театр, и коляски: только приготовляй побольше... и мне скажут спасибо. Памятник поставит потомство... да, да... Черт знает как далеко ты живешь... у этой дуры салоп подбит не ватой, а воздухом. - Теперь уж недалеко. Когда подъехали к квартире Карташева, Шацкий, не слезая с извозчика, проговорил: - Ну, выноси скорее. - Зайди. - Ты вежлив, но... можно мечтать, сидя в салопе своей горничной, о миллионах, но смущать этим салопом мирных обитателей... мой друг, у меня еще будет время смутить их. Да и ты сам, как ни вежлив, но затрудняешься в настоящий момент, как быть тебе с своей горничной при моем появлении в этом виде. - Я? вовсе нет... - Тёма, Тёма, как ты прозрачен... Но утешься: Корнев еще больше твоего смутился бы. - Чудак... Ну, хорошо, я сейчас вынесу тебе. - A la bonne heure. Послушай, карточки из альбома не вынимай, а то ничего не дадут. - Там же портреты матери, сестер... Ну, хорошо... только не потеряй. В комнате Карташева сидел Корнев. - Шацкий здесь, сидит на извозчике, - говорил Карташев, вынимая Георгиевский крест отца и альбом. - Нужда у них с Ларио. Его прогнали... Ларио в одном белье... Шацкий все с него продал и с себя все... сидит в салопе горничной на извозчике и больной совсем... - Хороши! - У меня тоже денег нет, вот это заложит... звал его сейчас зайти - не хочет. - Ну, и пускай уезжает себе. - На извозчике мне всю дорогу теорию практики жизни излагал... - Вот как... Послушай, у меня есть деньги, но на время... - Я недели через две получу... - Так возьми... сколько? - А сколько ты можешь? - Пять рублей могу. - Давай. Карташев выбежал к Шацкому: перепал ему альбом, крест и пять рублей. - Заходи, - повторил еще раз Карташев, - Корнев здесь, посидим. - Мой друг, нам с Корневым нечего делать... кланяйся ему. Спасибо. - Прощай. Карташев посмотрел еще вслед отъезжавшему Шацкому, худому, сгорбленному в своем салопе, и пошел в дом. Корнев принес новости: Иванов попался. - Я боюсь за Моисеенко, - раздумчиво говорил Корнев. - А у вас в университете... - Я ничего не слыхал. - В триста человек, говорят, собралась толпа ваших студентов. - Когда? - Да ты ходил на лекции это время? - Все-таки ходил... ничего не было. - Было. - В чем же дело? Корнев рассказал в общих словах. - Мне это рассказал ваш студент... расспрашивать подробности неловко было; на лбу ведь не написано; может, заподозрит еще - для чего мне надо это знать? - Вот из-за этого и я стесняюсь: вдруг примут черт знает за кого... Приснится, а потом и ходи, пальцем на тебя станут показывать... я уж и молчу... У нас много таких, от которых сторонятся, да, в сущности, каждый на другого так смотрит, наверно: в душу ведь не заглянешь. - Занимаешься? - Зубрю... - Тоска смертная... То есть ни читать, ни заниматься, рад был бы очень, если бы отнесли уже на кладбище, право... сразу хоть конец... Корнев потянулся, прошелся по комнате, лег на кровать и запел: - Со святыми упокой... - Он оборвался. - Ну что ж, Тёмка, скоро и домой... как там... - Он озабоченно принялся за ногти. - Найдут ли в нас перемену? Мне кажется, я постарел лет на двадцать. - А я сегодня, Васька, стащил-таки свою повесть в "Дело". - Да? - Сказали, через две недели. Корнев молча грыз ногти. - О чем? Есть черновик? - У переписчицы остался. Карташев передал содержание своего рассказа. - Хорошо написан? Доволен? - Кто его знает? Кажется, хорошо... - Да у тебя как-то больше веры, что ли, в жизнь, а я положительно начинаю скисать... Ну, что в самом деле? Так жить, как надо, нельзя, очевидно... жить жизнью изо дня в день не можешь... положительно завидуешь этим, что лезут очертя голову... и верят, вот что главное... Карташев начал излагать теорию Шацкого. Корнев с презрением слушал. - Ну-с, это уж совсем ватерклозет, - заметил он, махнув рукой. - Для этакой жизни, чтобы все общество ею прониклось, надо еще, по крайней мере, в течение двух поколений операцией заниматься... Нет, конечно, я верю, что вовсе не к тому идет дело, но и не так уж быстро оно идет, чтобы мозоли готовить. - Как мозоли? - Марья Васильевна на днях говорила, будто я рискую, что у меня на руках нет мозолей... - Я не понимаю. - Ну, вот, такое время приближается, что все должны будут работать... белоручек не будет...
XXI Недели через две, в начале мая Карташев отправился в редакцию узнать о судьбе своей рукописи. В этот же день начинались экзамены первой группы его курса у знаменитого профессора. Первоначально Карташев хотел держать именно в первой группе, чтобы скорее ехать домой, но "повесть" отняла много времени, и Карташев перенес экзамен в пятую, последнюю. После редакции он решил зайти в университет, чтобы присмотреться, как экзаменуют, что спрашивают и на что особенно следует ему поналечь. Непройденных оставалось у него всего три последних листа из восьмидесяти четырех листов всего курса. Таким образом, положение дел с университетскими экзаменами обстояло почти блистательно и нимало не тревожило Карташева. Зато волновало, что сегодня ему скажут в редакции. Быть или не быть? Примут или не примут - одинаковое количество шансов и за и против, и если в данное мгновение охватывало тоскливое предчувствие, что не примут, то дома следующего квартала были такими же свидетелями откуда-то вдруг появлявшейся надежды. Радость, впрочем, и не могла не охватывать: весеннее утро было полно кругом непередаваемой прелести. В парке уже тонкой, прозрачной паутиной нежных листочков окутались деревья, прозрачный туман быстро исчезал в молодых лучах солнца, вдали сверкали какие-то неясные образы - смесь действительности, аромата весны, яркого утра; крупные капли росы еще горели на выбегавшей молодой травке; легкий ветерок, играя, закручивал пыль улицы и уносил ее легко и беспечно далеко вперед. Сверкнула Нева, могучая, плавная, в дымке тумана, в лучах солнца. На левой стороне ее оставалась тихая, спокойная, как городок провинции, Петербургская сторона с высоким шпицем Петропавловской крепости; по правую - росли один за другим в неподвижном величии громадные многоэтажные дома. Дворцовая набережная, гранит, Летний сад, часовня у входа; яркое утро, нарядные дамы, их кавалеры: военные, штатские в цилиндрах, цветных перчатках, с покроем платья и манерами, которые говорили о чем-то недосягаемом, о другом каком-то мире. Будет ли он, Карташев, когда-нибудь своим в этом обществе? И что лучше: быть в этом обществе или чтобы приняли в редакции его рукопись? Конечно, чтобы рукопись приняли... Последнего ли фасона платье, нарядное или нет, но все это только достояние ведь червей и прах земли. Время смахнет их, и ничего для памяти людей не останется, тогда как писатель!.. Да, да, конечно, писатель все, и за это можно отдать жизнь, радости, счастье. Сердце Карташева на мгновение замерло в непередаваемом восторге, что он, Карташев, может быть, уже писатель и, следовательно, уже выше всей этой прозябающей толпы. О, какой чудный аромат, как искрится река, и воздух, и синее чудное небо: точно юг. И последние полосы тумана исчезли, и вся даль, как умытая, яркая, вырисовалась и застыла в неге и истоме лучистого дня. Только нет белых маркиз юга, нет моря, нет еще чего-то, чего не заменит весь блеск этой нарядной картины... Ах, если он имеет право жить, как хочет, он не будет жить здесь в Петербурге: он уедет назад к себе, в степи, к морю... Странно: когда он жил тогда на своей родине, его так тянуло к северу, к угрюмой зиме; ему казалось, что он не любит юга, а теперь, теперь он чувствует, как замирает от радости его сердце, от мысли, что скоро он опять уж будет на родине... и будет уж студентом второго курса, бросил курить, писатель... слишком много, слишком много счастья... Карташев с замиранием вошел в контору редакции. - Не принята! - лаконически, резко, чуть не крикнул ему прежний господин с острым взглядом, возвращая рукопись. |
Оглавление|
| Персоналии | Документы
| Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|